Московский гамбит - Страница 5
– Нет, это неспроста, – заявляли другие, – тут что-то есть…
И они шарахались от собственных слов. Впрочем, времена были уже давно не сталинские, и с точки зрения закона все было относительно благополучно. Даже с порой возникающими милиционерами были добродушные отношения.
Поэт Леня Терехов, например, вышел один раз из этого дома не только по-небесному пьяный, но и без штанов, и причем прямо навстречу милиционеру. Но поэт ничуть этим не смутился, а бросился в объятия служивому и стал его целовать. А на суровый вопрос: «Где штаны?» ответил: «Что значат штаны, товарищ милиционер, по сравнению с вечностью?» И тот увез поэта в вытрезвитель…
Среди жильцов квартиры номер четыре тоже обитал милиционер, Костя, но был он тихий и забитый. Он побаивался компании Олега (потому что видел то, что по его мнению, невозможно было видеть), но все-таки кричал иногда из-под двери, запершись на крючок:
– Олег, я тебя посажу, Олег, я тебя посажу!
Но дальше этого дело не шло, да он и не хотел никого сажать – но любил иногда шумно грозиться, прикрывая свой испуг. К тому же «посадить» кого-либо было уже трудно.
– Баб почему голых рисуют?!! – возмущался он иногда, поглядывая в комнате Олега на картины по стенам.
За голых баб он принимал обычно иное, часто летящие гробы.
Так или иначе, но по средам и субботам таинственный и свободный загул царил в доме номер три по Спиридоньевскому переулку.
Сейчас в уютных двух комнатках Олега было всего человек восемнадцать – меньше, чем обычно. За окнами по-царски правила ночь, и почти все люди пришли недавно, отзвонив свои, вызывающие нервные судороги у жильцов, шесть звонков – знак, что идут к Олегу. Выделялась Катя Корнилова, подпольная царевна московских кружков, женщина лет двадцати семи с мягкими золотистыми волосами и лицом смелым и нежным. «Царевной» она была не просто за женственность – мало ли красавиц в столице – но за «огонь и глубину личности», как плаксиво говорил Глебушка Луканов, знаменитый художник и ее поклонник. Глебушка был пьяница, который рисовал фантастические картины, напоминающие древние сказки, и слава его в неконформистском мире не уступала Олеговой.
Два портрета Кати Корниловой работы Луканова украшали лучшие салоны художественной элиты Москвы. Один из них словно был в ауре древнерусских царевен, милосердных и благостных, подобно самой Анастасии, первой жене Ивана Грозного, которая смягчала страшный нрав царя: при ней он еще не был Грозным.
Сам художник и творец этих портретов смирно сидел в углу, блестящими безумными глазами поглядывая на Катю. Был он почему-то в пальто, которое приходилось ему чуть ли не до пят. Катя пришла не одна, а как всегда, со свитой: за ней тянулась целая цепь «мамасек» или ее душевных поклонников и поклонниц, которых она пригревала своим существованием и вводила в круги неконформистской Москвы. Это были совсем молодые люди, неофиты, лет 19–20, которые еще тянулись к необычному. Некоторые из них впервые были на вечере у Олега и им торжественно подносился штрафной стакан водки – знак внешнего посвящения. Выделялась Верочка Тимофеева, самая молоденькая. Пухлая и доверчивая, она чуть не плакала от радости, и светилась, что здесь можно по-духовному выпить и поговорить о Боге. Она с любопытством поглядывала на человека, что-то шептавшего об антропософии Андрея Белого…
Катя – такое уж наступило у нее время – жила одна, свободная, но недоступная, хотя ее и окружали многочисленные поклонники, из которых она выделяла Глебушку Луканова.
– Что ты в нем нашла? – сказала ей как-то Тоня Ларионова, любовница Олега. – Может быть, он и великий художник, но сам как дитя. В нашем мире есть другие великие: сильные…
– Мне такие великие не нужны, – ответила ей по-теплому Катя. – Они без меня обойдутся. Я вот малышей люблю пригреть, им тепло сердечное давать. Им много не надо, Тонюша – ласковое словцо, чайком угостить, да иной раз о Царствии Небесном потолковать. А ведь тем великим я вся нужна: они жадные, избалованные. Я ведь и Глеба Луканова, из великих, терплю только потому, что он на них не похож: весь в соплях, пьяница, плачет часто, и по арбатским магазинам по вечерам побирается: на водку просит… Так-то вот, Тонюша.
И Тонюша, усмиренная, отошла.
Вообще поклонницы Олега – красивые, чуть-чуть высокомерные, холено-стройные – были противоположностью «мамаськам» Кати, бедным, утомленным и мечтательным…
…Олег только что кончил читать свои стихи – и все еще длилась тишина.
– Извел, извел ты нас своими стихами! – вдруг заголосил Закаулов. Около него лежал стакан из-под вина. – Что-то в твоих ритмах захватывает… Ритмы, ритмы – вот в чем дело.
– Олег, почему я всегда вспоминаю детей после ваших стихов? – раздался голос из тьмы.
– Водки, водки, водки! – завопил кто-то из угла.
– Да причем здесь дети!? – закричали рядом. – Здесь просто мастерство… Олег, прочтите еще!
– Не надо смысла, только не надо смысла! – забормотала белокурая девушка, очутившаяся около Верочки Тимофеевой. – Не надо смысла: от него страшно! Пусть от стихов остается только музыка. Только музыка. Не хочу смысла!
– Да нет же, смысл здесь усиливает музыку. Музыка тогда еще больше рвет душу! – выкрикнул Закаулов. – Как ты не понимаешь!
– Не могу я, не могу! Я должен выпить от всего этого! – застонал худой моложавый парень по имени Коля, и тут же исчез с бутылкой водки за шкафом. Он почему-то очень любил этот шкаф и иногда садился на него верхом, чтобы выпить там и послушать стихи.
Олег привык к подобной реакции и сам пьянел от нее. Он часто испытывал то же, что и слушатели, и ему хотелось читать, читать и читать, чтобы выхлестнуть все, и опьянеть от этого, и вознести свою душу куда-то вверх. Он чувствовал в себе смесь ярости и восторга. Кругом него были свои; кто лежал на полу, кто сидел у стола, какая-то группка облепила вольтеровское кресло. Всюду были разбросаны бутылки водки, пива, вина и необильная, скорее спартанская закуска: черный хлеб, лук, кусочки сыра. Но водки было в невероятном количестве: вдоволь хватало на всех.
Олег прочел довольно много, и был какой-то переломный момент: некоторые устали. Читать дальше или не читать?
Все решили резкие сумасшедшие шесть звонков в квартирную дверь.
– Кто это ломится? – подумал Берков. – Уже совсем ночь.
Пошатываясь, Берков пошел открывать – вперед, по длинному коридору. Он слышал, как что-то щелкнуло, и ему показалось, что дверь в одну из комнат приоткрылась, и на него смотрит глаз: огромный, внимательный и пугливый.
То была старушка-соседка, которой часто после «сборищ» снились кошмары. Беркову захотелось шагнуть к ней, но он раздумал и продолжил свой путь. Неуверенно открыл дверь, и перед ним очутился Леня Терехов.
В другом конце коридора по какому-то наитию уже чувствовали, что это Терехов. Высунулся кто-то лохматый и белолицый (напротив жил милиционер, который прошипел).
– Терехов, Терехов идет! – громко и радостно закричали. Олег немного сник, теперь не хотелось читать. Терехов был единственный подпольный поэт в Москве, который – по крайней мере, в смысле славы – мог соперничать с Олегом. И писал он другие стихи – совершенно разорванные, безумные, возникающие как факелы в ночи (в творчестве он считался намного левее и авангардней Олега). И жизнь его была подстать его поэзии.
– В шапке или без? – спросил Олег.
Если Леня был в шапке, независимо от погоды – это значило, что он почти трезв. Шапку же он снимал (тоже независимо от погоды) – когда был пьян. Как он объяснял – из почтения к алкоголизму.
– Без шапки, но держит ее в руках, – осведомила Олега Тоня Ларионова.
Олег вздохнул. Последний раз Леня появился перед ним в шапке – в приличной академической компании, куда был приглашен. И действительно, был трезв. Пили только чай – из опаски – но Леня почему-то часто отлучался в уборную, и хотя ничего не пил, кроме чаю, с каждой отлучкой все пьянел и пьянел. Все впали в транс от этого, а Леня, наконец, вышел из уборной без шапки, и Олег понял, что Терехов припас в кармане бутылочку и прикладывался к ней в тишине клозета. Для вдохновения, чтобы читать стихи.