Московский гамбит - Страница 13

Изменить размер шрифта:

– Очень возможно, – холодно ответил Олег, – и даже есть ряд преимуществ. Например, свобода: полная свобода, какой не было нигде и никогда, – продолжал он уже горячо, – потому что даже в самых лучших условиях всегда было давление: общественного мнения, условностей, самой гласности. Мы же абсолютно свободны, до конца, до последней бездны души! Другое: никакая публикация или официальное выступление не сравнится с подпольным чтением лицом к лицу… Здесь такая невероятная отдача, слияние, духовный запой! Меня знают, меня любят – чего ж еще?! Пусть относительно немногие, важен уровень людей, а не количество. В Древней Греции все передавалось устно или через рукописи – как и у нас сейчас. И какая была поэзия!

– Кроме того, рукописи не горят, – продолжил Берков. – В будущем, я думаю, все будет издано, и в этом странном будущем прекрасные русские люди будут читать наши книги, и переживать… и поражаться, какими были их…

– Ну, прекрасные русские люди, особенно девушки, и сейчас восхищаются Олегом, – улыбнулся Солнцев, – насколько я слышал…

– Конечно, никто не отрицает негативных сторон, – прервал Олег, – для меня главная сила публикации в том, что после нее ты уже уверен, что все сохранится, все запечатлится. Вот, пожалуй, в чем главный вопрос. Хотя Боря уверяет, что рукописи не горят, но были случаи…

– Ну, а определенный психологический стресс, что вы как бы вне…

– О, это уже зависит от силы личности, – ответил Берков. – Происходит отбор по качеству… Послушайте, самый лучший подход: творить так, как будто никакой бюрократии не существует… Если вы будете злиться, мучаться, думать, реагировать, – то вовлечетесь во внутреннюю полемику, и искусство этим снизится. Надо быть выше этого. Да, где-то это катастрофа, землетрясение, что угодно, но когда происходит подобное в природе, вы не реагируете на это сильно душой, вы просто стараетесь выжить и знаете, что здесь лбом стену не прошибешь: это происходит и все. Глупо негодовать на землетрясение.

– Позвольте, позвольте, – вмешался другой литератор. – Но это же социальное явление. Здесь можно изменить, убедить, например, эту самую бюрократию…

– Нет, нет, я не отрицаю этого, естественно надо пытаться изменить. Это другая сторона медали, – возразил Берков. – Но я говорю о позиции художника, когда он творит в такой ситуации. Когда он пишет, он должен быть свободен и писать так, как будто никакой бюрократии не существует вообще. Не фиксироваться на этом. Не быть рабом негативных чувств. Не всякий, конечно, рожден перенесть…

– Всего лучше, когда пишешь сказки, – разрядил атмосферу Муромцев. – Особенно про покойников. Впрочем, я шучу: бывают сказки поглубже и пострашней жизни, особенно если они выражают кое-что существующее, но скрытое.

Дым от папирос заволок курильню. Постоянно входили и выходили какие-то люди. Слова исчезали в воздухе…

– Я, кстати, знаю одного незаурядного человека, он занимает довольно важное положение, – говорил Солнцев, – и он убежден, что верхам самим выгодней изменить свое отношение к творческой интеллигенции и контролировать культуру более тонкими методами. Он ругается, там, наверху, что иначе они уморят всех наших гениев. Но ему отвечают, что еще не пришло время для таких изменений.

– Олег Тимофеевич, – отозвал Олега в сторону Омаров, хранивший все это время чуть-чуть скорбное молчание (при Сталине он отсидел свое в лагере, но сохранил, однако, необычную уравновешенность), – что-то вы нас с Аллой Николаевной совсем забыли, приходите к нам на чтение… Мы уточним когда. Будет много интересных людей… И вы, Валентин, тоже приходите, – обернулся он к Муромцеву. – У нас любят ваши вещи.

Официальные литераторы попрощались и ушли.

– Они хорошие ребята, – посмотрел им вслед Омаров, – но не во всем еще секут нашу ситуацию…

Олег представил Бориса, с которым Омаров был почему-то незнаком, и все трое направились к выходу. Валентин же остался в библиотеке.

День был солнечный, летний, чудесно-московский с его неповторимыми запахами и лаской. И Олег чувствовал, что еще встретит кого-нибудь из своих. На этот раз мелькнула Светлана Волгина, помахав рукой и сказав, что спешит к Ниночке Сафроновой.

– К Ниночке Сафроновой! Ничего себе, – проговорил Олег, когда Светлана исчезла. – Не знал, что они знакомы. Ниночка Сафронова! Вот уж кто действительно гениально-безумна среди наших подруг по подполью!

– Слышали ли вы, Олег, что-нибудь о Кирилле Лесневе? – спросил Омаров. Они были уже в саду при библиотеке.

– О, да! Эзотерики, восточная мудрость…

– Я не очень-то смыслю во всем этом, – продолжал Омаров, – но я хотел бы как-нибудь его пригласить на вечер к себе… Не знаю, только, как до него добраться.

Сад при библиотеке был нежен, затаен и словно пронизан пушкинским временем…

Омаров уговорил Олега и Беркова заглянуть по пути в Артистическое кафе. Там они втроем уютно отдохнули – очевидно, даже в двадцатом веке есть места, где можно расслабиться. Наконец, простились в предвидении большого вечера у Омаровых.

– После Владимира я всегда в размягчении, – сказал Олег Борису, когда они садились в троллейбус.

Они спешили на квартиру Олега, куда должны были прийти «книжники», то есть люди, продающие малодоступную литературу на черном рынке.

«Книжники» пришли вовремя, но не успели они вынуть свой товар, как раздались неожиданные шесть звонков и появилась Катя Корнилова.

– Все книжками интересуетесь, – мрачно заметила она. – Вы хоть знаете новость последнюю, страшную: Максим Радов умирает!

– Как умирает?! – содрогнулся Олег, и холодок прошел по спине.

Максим Радов был молодой художник-неконформист, достаточно известный в Москве, и было ему всего двадцать пять лет. Слава его только начала восходить, и пророчили ему необыкновенное будущее.

Московский гамбит - i_010.jpg

Евгений Головин. Энигма. 1979 год

Московский гамбит - i_011.jpg

Алексей Смирнов. Семья. 1960 год

Глава шестая

Весть о том, что Максим Радов «умирает», ошеломила всех знавших его, а знали его многие. Было известно, что он болен, но никто не ожидал такого жуткого поворота. Оказалось, что окончательный диагноз (какая-то редкая болезнь) практически не дает никаких надежд на выздоровление. Причем все должно кончиться довольно быстро. И наконец, так получилось, что диагноз не удалось скрыть – в том числе и от больного.

Приговор этот совершенно сразил Радова. Правда, теоретические надежды – и то только на чудо – оставались: бывали единичные случаи спонтанного самоизлечения от этой болезни; но их было до невероятности мало, всего несколько за всю историю медицины. К тому же силы его быстро таяли, но в больнице Максим не хотел долго оставаться: он измучился там… Лишь эти теоретические надежды на самоизлечение, о которых он где-то вычитал, давали ему возможность не сойти с ума от ужаса. Максим был абсолютно не подготовлен к смерти – ни в каком смысле.

– Нежен он очень, – говорил один странный, закутанный в одеяло старичок с соседнего двора. – Я когда таким в глаза гляну, сразу чувствую – скоро умрет. Молод, за жизнь цепляется, себя любит, а еще не развился до себя – и теперь, бац, умирать. Дрожи в нем много, да и картины свои уважает. Только ведь начал рисовать… дитя! На том свете таким плохо бывает. Тенью картину не нарисуешь.

– Не пужай уж, – охали бабки. – Ишь в одеяло закутался, а на улице жара. Мать вить у него, горемычного, одна остается. И папаша спился – на Дальнем Востоке. А Максим и чичас жить как хочет. Да и тень живет и очень бывает охоча до жизни… Оох… И правду свою имеет, тень-то…

Максим очень похудел, посерел за это время.

По контрасту его приятель, Валя Муромцев, который писал рассказы о покойниках и гробах, был полненький, в некотором смысле жизнерадостный, обладал завидным здоровьем и мог выпить за один присест поллитра водки. Но и Максим, когда пришла ему года два назад слава, по-своему расцветал, и даже дворники признавали его за «поэта».

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com