Московские тени - Страница 11
– …Во всей науке у нас вечно одни евреи! Погоди, Лех, дай сказать!.. И я удивляюсь, – как она еще существует! Она ведь вся из жидов, сука! Интеллигенция, пидоры!
И оба Титовых упали, опрокинули стулья. Миролюбивый бил истеричного по морде.
Потом они подняли стулья, собрались и ушли. Витя и Лена тоже куда-то исчезли. Стол резко обезлюдел. Убирали посуду. Поминки заканчивались. Михаил Савельевич, подсев ко мне, последнему, кто спокойно торчал на своем месте, рассказывал пьяным голосом, обняв меня за плечо:
– …Немцы тогда «Тигров» пустили. Это первый раз, когда они «Тигров» пустили. А ты знаешь, что это такое – «Тигр»? Наша сорокапятка его не брала! Ему это как горох какой– нибудь…
Я снял его руку с плеча, поднялся.
– Простите, мне домой надо… Еще поговорим… потом.
Что ж, пора и честь знать. От кушаний остались лишь жалкие остатки, измазанная посуда, кости, пустые бутылки.
– А приказ «Двести двадцать семь»… Просто циферки, очередная бумажка, – продолжал бормотать старик, глядя в стол, – а сколько за ним… Ни шагу назад. Впереди огонь и сзади огонь. И ты между…
Я направился на кухню выпить воды. Во рту было сухо и кисло. Опьянения почти не чувствовалось, тяжело просто, хочется спать…
Открыл один из кранов, подставил под струю стакан. В соседних раковинах мыли посуду. А сзади (я сразу заметил их, как только вошел), на железном столе с биркой на боку «Для обработки мяса», – несколько бутылок вина и водки, рядом какие-то свертки. Посудомойки были заняты своим делом, а та, что таскала посуду, как раз ушла за очередной партией в зал… Я торопливо проглотил воду, поставил стакан на поднос, подошел к столу… Так, бутылку «Привета» в один карман, вторую… нет, возьму вино, для жены… в другой. Упаковку ветчины – под куртку. Пару помидоров… Адью!
Михаил Савельевич уже дремал, криво сидя на стуле… В коридоре Витя беседовал с Леной. Лена стояла у стены, Витя прижал ее, перекрыл путь двумя руками, опершись ими о стену. Близко наклонив к ее лицу свое, он что-то говорил… Лена первой увидела меня, в ее глазах – просьба, чтоб отпустили; она напоминала старую, больную суку, которую упорно старается оседлать наглый и молодой, полный сил кобелек.
– Э, Сэн, ты куда? – не отрывая рук от стены, спросил удивленно Витя. – Сейчас Савельича заберем и туда, на хату. Посидим! Водка еще есть. Вот Ленуху уламываю. Давай вместе, Лен, погнали!
– У меня сын дома один, – жалобно заскулила она.
– У всех дети. В кой веки раз… Ну, посидим маленько…
Я прошел мимо них. Вслед – повелительный голос Буркова:
– Сэн, стоять!
– Да отлить я, сейчас вернусь!
На город сыплется последний снег. Скорее всего – последний. Воздух покоен, мягок, глубок, он словно бы замер в удивлении, оторопел, пропуская сквозь себя большие холодные хлопья. Ведь и воздуху хочется весны, тепла, аромата зелени… Снег тихо, с легким-легким шорохом ложится на другой снег на асфальте, на газонах, на ветках деревьев, автомобилях. Ему нет конца, странно, как небо может держать такую тяжесть.
Я курю, остановившись в темном узеньком переулке, заодно почесывая пах. Я ясно слышу шорох снежинок, удивленный шепот природы, хотя вот, за поворотом – оживленная, яркая улица, треск, сирены сигнализации, музыка, жизнь. Просто, наверное, я хочу тишины, в которой слышится нечто негрубое, робкое, вечное. И вот стою и слушаю снег… Мне хорошо. Если бы я умел, я бы сделал сейчас какое-нибудь сальто-мортале, как-нибудь особенно кувыркнулся, запел бы, если бы знал слова хоть какой-нибудь песни. Мне хорошо, мне хочется подбегать к людям, показывать им язык и смеяться. «Нет, не все еще кончено! Мы еще порезвимся! Ха-ха!» Я рад прожитому дню, я заранее радуюсь завтрашнему. И мне хочется дальше, дальше по жизни. Я знаю, чем все это закончится, – закончится для меня, как и для всех. Одинаково. За тысячу лет до меня и после меня так же точно через тысячу лет. Все передохнем, всех помянут, а потом – новые, новые. Но есть дни, их нельзя упускать, каждый день – великое чудо. И если ты свободен и смел, ты можешь сделать из каждого дня праздник, не пропустить это чудо… Дальше, смелее по жизни! Хватать, что ни попадя, запихивать в себя, смеяться, давиться и жрать. Скоро лафа накроется, скоро мы будем не здесь, там все будет иначе, а скорее всего – не будет совсем ничего. Там, это там. Там – это уже не наши проблемы. Там о нас позаботятся, нас примут, составят бумаги. Уложат, причешут, подкрасят и успокоят.
Глава вторая
Погружение
(Ноябрь 1998-го)
– А-а-а-а! Ах-ха-х! А-а!..
Детский плач поутру – круче самого злого будильника.
Как будто совсем и не спал. Суток двое. Голова пустая, но тяжелая – этакий свинцовый шар. И ломота в костях, глаза слезятся. Маркин сидит на тахте и таращится в окно. За шторами – жидкая серость. Приблизительно – часов восемь.
– До-онюшка, – воркует жена над детской кроваткой. – Что такое? Ну что случилось, милая? – Сует ребенку соску-пустышку. – Зубки у нас режутся? Ах, эти зубки… Спи, милая, надо спать, станешь тогда большо-ой…
Маркин сползает с тахты. Кряхтя одевается. Дочка замолкает, только тихонько постанывает.
– Ты куда? – спрашивает жена и набрасывается на Маркина, валит обратно на постель. – Ты от меня не уйдешь! – шепчет игриво.
– За питанием пора, – отвечает он, высвобождаясь.
– Любимый, хотя бы поцелуй меня!
Маркин целует жену. Ее губы впиваются в его, руки крепко обхватывают его шею. Поразительно, сколько у нее сил. Целый день с ребенком, ночами вскакивает по десять раз успокаивать. Еще и на мужа хватает. Маркин же в последнее время как выжатый лимон. Безвольный, размякший, дряблый…
Он бредет на кухню. По пути запинается о телефонный шнур и тихо ругается. Смотрит на встроенные в холодильник часы. Десять минут девятого. Можно бы еще подремать часок, но дочка вряд ли позволит. Как раз в это время у нее самое плаксивое состояние.
Маркин закуривает, включает радио. Там веселая, утренняя песенка. Сводка новостей, видимо, только что кончилась… Надо поставить чайник. Кофейку выпить крепкого.
Тараканы, хозяйничавшие на кухне всю ночь, теперь спешат в свои щели. Маркин сегодня не охотится на них со спичечным коробком, как обычно, – сегодня должны прийти из фирмы «Идеал», посыпать кухню, прихожую и туалет с ванной каким-то чудодейственным порошком. Гарантия – год.
Почти что неизменное начало дня – поход Маркина за детским питанием в молочную кухню. Исключения бывают, лишь когда он приболеет или не ночует дома.
Сегодня воскресенье, молочка работает до десяти. В остальные дни – до девяти; и поход за питанием – обычная процедура перед работой.
На улице пустынно, просторно. Воскресное утро – редкий период тишины и покоя. Скоро возобновится неизменная толкотня, давка, суета, шум. И никуда от них не спрячешься в этой Москве – везде достанут. Везде найдут и заразят, заставят тоже забегать, занервничать, заспешить неизвестно зачем; а потом отпустят поздним вечером, когда уже ничего больше не надо. Только вот рухнуть в постель. Скорей отключиться.
– У нас выписано розовое «Агу», – говорит Маркин женщине, выдающей упаковки с питанием, и протягивает ей обратно синее.
– Розового сегодня нет, – отвечает женщина.
Что ж, Маркин бросает в пакет синее, которое дочка не любит. Да как-нибудь выпьет, покапризничает, конечно… Он выходит из молочки, доставая сигарету.
Тут же, у дверей, подскочила здоровенная черная овчарка. Маркин замер, ожидая, что сейчас она вцепится ему в ногу или бросится на грудь. Глаза отвел, чтоб не показать псине испуг.
– Эльза, фу! – кричит рядом девушка.
Она оттаскивает обнюхивающую Маркина собаку. Маркин оживает:
– Намордник надевать надо.
– Извините, пожалуйста! – Девушка пристегивает к ошейнику поводок. – Она не злая…
– На вид не скажешь.
Маркин спешит домой. Дочка, наверное, уже окончательно проснулась, ревет вовсю, требуя завтрака.