Московские литературные урочища. Часть 3 - Страница 2
Петровский парк и окружавшие его дачи вдохновили также Владимира Короленко, разночинца-демократа и, что не менее важно, выходца из нерусской языковой и культурной среды. Видимо поэтому ему совершенно не по нраву оказалась Москва, которую он описывает как город трущоб, грязных трактиров и разбойничьих вертепов. Вопреки сложившейся традиции он предпочитал Петербург, с которым он связывал надежды на осуществление идеалов научного прогресса, гуманизма и сострадания к бедным. Однако особую симпатию у него вызывает не большой город, а именно пригород, в котором трезво-практический дух новой, более демократичной эпохи органически сочетается с «ощущением парка и свежего воздуха», с романтическими аллеями и мечтами о любви. Красоту отходящей в прошлое дворянской культуры олицетворяли «красивое здание академии, церковка, парк, плотина, пруд под снегом в одну сторону, открытые дали в другую», а новую эпоху — «своеобразный поселок с двухэтажными Ололыкинскими номерами <…> Всюду только фигуры крестьян и студентов» ([4], 125). В двух повестях из студенческой жизни: «Прохор и студенты» (1887) и «С двух сторон» (1888, переделана в 1914) — можно наблюдать интереснейшее явление наложения тургеневской лирико-монологической поэтики и тургеневской образности на суровую, сторонящуюся от лирики и метафорики поэтику объектного повествования в духе «социологического реализма» народнического толка. Короленко изображает студенческую жизнь в самом деле «с двух сторон». С одной — свидания в темных аллеях, рыбная ловля с разговорами о философии (совсем как в «Дворянском гнезде» Тургенева, но речь идет не о Шеллинге или Гегеле, а о материализме Фохта), девушка-аристократка, в которую влюбляется и из-за которой бросается под паровичок герой второй повести. С другой же — химические и физические лаборатории, студенческие сходки, полицейский участок и попытки разбудить «сына трудового народа» — пьяного мужика Прошку, что живет в деревне рядом с академией. Таким образом, Короленко удалось найти социальный локус, в котором «барское» изящество органически сочеталось с разночинским аскетизмом и практичностью века лабораторий, машин и капитала. В этом и заключалось особое очарование — урок этого урочища.
На этом позволю себе прервать рассказ о московских литературных урочищах, чья история не прервалась где-то в конце XIX века, когда не только в России, но и во всей Европе ясно обозначились признаки угасания классической линии развития литературы и искусства. Следующее, двадцатое столетие ознаменовалось резким всплеском нового мифотворчества во всех областях социальной и культурной деятельности — начиная с экономической и политической и кончая бытовым сознанием. Искусство, философия, религия, литература также стали предлагать людям всё новые и новые мифы, которые были по сути дела страшными или сладкими сказками, но в то же самое время содержали в себе немалую долю объективной истины, зачастую неотделимой от вымысла (ср. [11], 193–204). В то же время Россия вступила в пору бурного роста городов; набирал мощи русский урбанизм, интерес к городу, к его истории и топографии заметно возрос. И потому нет ничего удивительного в том, что в ХХ веке в русском общественном сознании появились мифологические представления об «уроках» того или иного уголка Москвы, Петербурга или провинциальных центров.
Другие урочища
Позволю себе лишь перечислить некоторые московские урочища, чей миф дал о себе знать в недавно завершившемся столетии.
Самое важное, самое обширное и нелегко поддающееся описанию и, наверное, самое интересное из них — это Арбат и так называемые арбатские переулки. Вышеупомянутые топонимы очень неточны: на самом деле речь идет об обширном западном секторе Земляного города, простирающемся от Тверской улицы на севере до Москва-реки и Остожья на юге; Арбат с прилегающими переулками составляют лишь его центральную часть. Здесь, в Старой Конюшенной части, когда-то обитала московская аристократия. В доме профессора М.Г. Павлова в Большом Афанасьевском переулке собирался кружок Станкевича, совсем неподалеку жили Аксаковы, Лермонтов, Хомяков, а на пороге ХХ века — Владимир Соловьев и Андрей Белый (в одном доме на углу Арбата и Денежного), Михаил Гершензон, Юргис Балтрушайтис, Иван Бунин, Борис Зайцев и Борис Пастернак. Близость университета и консерватории способствовала тому, что этот район превратился в своего рода «интеллигентское гнездо» старой столицы. Репутацию «теплого уголка», в котором горит негасимый огонь знания и культурной деятельности, Арбат приобрел в предреволюционные годы, во многом благодаря литературе и литературному мифотворчеству. Арбатский топос был превращен в урочище благодаря усилиям Бориса Зайцева, как автора романа «Голубая звезда» и целого ряда рассказов, Андрея Белого, как автора романа «Москва», и Михаила Осоргина, как автора романа «Сивцев Вражек»; к сказанному добавим целый ряд ностальгических мемуаров об Арбате — Бунина, Зайцева и других писателей (ср. [3], 149–163). Однако поистине чудесные свойства, вплоть до способности привлекать внимание наивысших кругов нечистой силы, были приписаны этому урочищу на рубеже двадцатых и тридцатых годов в знаменитом романе Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита». Его мифопоэтическая топография уже не раз явилась предметом исследовательского анализа (см.: [6], 10, [8]).
Местом, претендующим на роль урочища, может по вполне понятным причинам считаться и Лубянка — местоположение тайных карательных органов, локус невинных страданий, казней и пыток. Она попадает в большую литературу сравнительно поздно, после второй мировой войны, но стоит прочитать откровенно мифотворческий очерк Марка Алданова «Большая Лубянка», чтобы убедиться в том, что казнить и мучить стали на этом месте очень давно, еще во времена Ивана Грозного, а продолжали это делать и при Годунове, и при Екатерине ii. И даже позже: по московскому преданию, в том самом доме, где когда-то жила Салтычиха, князь Федор Ростопчин, московский генерал-губернатор, который, по всей вероятности, велел поджечь город, когда в него вошли войска Наполеона, самолично растерзал купца Верещагина, сопротивлявшегося поджогам. А спустя столетие с небольшим в том же самом доме поместился московский губернский отдел ВЧК…
И наконец, последний из московских локусов, обращающий на себя внимание и содержащий в себе некоторые черты литературного урочища — Серебряный бор, место отдыха «советской аристократии»: представителей власти, привилегированных ученых, деятелей искусств, артистов. Это еще один условный топоним, так как закрытые или, говоря по-советски, «режимные» поселки, дачи или «спецпоселки» строились не только там, но и в Покровском-Стрешневе, Кунцеве, Барвихе, в Соколиной Горе и в других местах на запад от Москвы, вдоль Москва-реки. Серебряный бор с окрестностями (Песчаные улицы и Хорошево) появляется в повестях Юрия Трифонова, но мифической поэтизацией он, конечно, обязан трилогии Василия Аксенова «Московская сага». И оказалось, что автор романа создал еще один образ «близкого загорода» — тихой заводи и мирного семейного очага, о который разбиваются волны житейского моря и политических страстей. Идиллия Аксенова перекликается с одной из первых московских идиллий — с «Бедной Лизой» Н.М. Карамзина, с которой я начал свой рассказ о московских литературных урочищах. Взять хотя бы панораму Москвы, наблюдаемую с мансарды дома Градовых: «На мансарде, из окна которой видна была излучина Москвы-реки и купола в Хорошеве и на Соколе, он стал раздевать жену» ([1],22). Не парафраза ли это той самой карамзинской панорамы, с которой начинается знаменитая карамзинская повесть?