Мортальность в литературе и культуре - Страница 75
Уже при первом чтении обращает на себя внимание дискретность языкового сознания, конструируемого в тексте. Лирический субъект лишен «своего» слова, он носитель «хорового сознания», состоящего из «чужих» слов – цитат советского разноречия, которые подаются в сильно трансформированном виде и в провокационно чуждом контексте. В ход идет всё: детские стихи («Многоточие шинели. Вместо мозга – запятая. / Вместо горла – темный вечер. Вместо буркал – знак деленья. / Вот и вышел человечек, представитель населенья»587), поэтические реминисценции («Вот и вышел гражданин, / достающий из штанин»), типичные бытовые реплики советских граждан разных социальных и возрастных категорий («“А почем та радиола?”», «“Где сортир, прошу прощенья?”588», «“Был всю жизнь простым рабочим”», «“Мам, я папу не люблю”»), литературные анекдоты («Входит Пушкин в летном шлеме, в тонких пальцах – папироса»), популярные песни («В чистом поле мчится скорый с одиноким пассажиром»), поговорки («кот наплакал», «“Что за шум, а драки нету?”»), элементы официоза («Председатель Совнаркома, Наркомпроса, Мининдела!», «Се – великий сын России, хоть и правящего класса!», «Пролетарии всех стран / маршируют в ресторан»), докучные сказки («У попа была собака») и т. п.
Эта речевая какофония оформлена в легко обнаруживаемую структуру. Стихотворение строится по схеме куплет-припев, в которой разыгрывается диалог двух языков-мировоззрений: советского быта и советской, постсоветской и антисоветской идеологий. Эти два языка образуют мнимую оппозицию, в действительности они тесно связаны589, взаимоуподобляясь и разрушая друг друга.
«Бытовой» язык отличается анонимностью, дискретностью, случайностью. Он представлен короткими разрозненными репликами, не имеющими ни автора, ни адресата, хотя и содержащими вполне оформленную мысль. Реплики соединены в четверостишия и напоминают диалог или полилог: каждая реплика выделена графически (содержит кавычки) и скреплена с соседней рифмой. Однако случайность рифмовки (реплики не образуют друг с другом семантически связного текста) только подчеркивает раздробленность мира. Четверостишия написаны 4‐ст. хореем, вызывающим ассоциацию с песней или частушкой, и в два раза меньше по объему «идеологических» строф.
«Идеологический» язык формально отличен от «бытового»: отсутствуют кавычки (несмотря на то что он анонимно цитатен), преобладают сложные синтаксические конструкции как попытка установить причинно-следственные отношения между явлениями. В построении строфы заметна тенденция выразить целостную картину – предложения соотнесены тематически, хотя эта связь скорее ассоциативная. Между тем ощущение логической несуразицы сохраняется:
Восьмистишия написаны тем же метром, что и четверостишия (хорей), но строки вдвое длиннее. Перекрестная рифмовка в первых четырех стихах «идеологических» строф сменяется парной (как в четверостишии), а последние две строчки отличаются от «бытовых реплик» только мужскими рифмами.
Ритмическое сближение «идеологического» и «бытового» языков поддерживается их стилевой пестротой. Нарочитое использование грубо-просторечной лексики наряду с нейтральной и «высокой» нивелирует различия между этими языковыми системами. Установка на диалог оказывается фикцией, коммуникация внутри хорового сознания лирического субъекта становится невозможной. Отсюда ощущение тотальной бессвязности поэтической речи. Реплики, перебивая друг друга, словно освобождаются от присущих им смыслов, становятся индексами явлений, событий, людей, выводя их в сферу абстрактного, внеличностного. Особенно это характерно для имен собственных:
Эта установка на схематизм в изображении человека, как показывает И. С. Скоропанова, задается уже в первой строфе: «Отсылка к примитивистскому рисунку подчеркивает, что перед нами не живой человек, а симулякр – фигура знаковая, конечно чрезвычайно упрощенная, утрированная, но весьма выразительная»590.
Деконструкция грамматических структур и самой диалогической формы рождает ощущение бессвязности мира и раздробленности времени («Мысли О Грядущем», «Мысли О Минувшем», «Вечер в Настоящем»). Искажение цитат, анонимная безличность реплик, обессмысливание грамматических конструкций актуализируют мотив беспамятства, забвения, характерный для абсурдистских текстов. Для Бродского, поэта «элегического», как он сам себя определял, более характерен мотив памяти – личной, культурной, исторической. На этом фоне мотив беспамятства неизбежно актуализирует тему смерти, широко представленную в стихотворении:
Тема смерти у Бродского парадоксальным образом связана с мотивом размножения – оба несут в себе идею разрушения (языка, сознания, мира):
Обилие обсценной лексики с подчеркнуто сексуальной семантикой призвано в буквальном смысле «обнажить» тему смерти.