Море и яд - Страница 23
‑ Я вспомнил обезьянье лицо этого Ямагути. Ом учился в отстающей группе. Среди гимназистов всегда объявляется какой‑нибудь фигляр, скоморох, и в нашей гимназии Ямагути взял эту роль на себя.
‑ А он вернул бабочку?
‑ Нет. Говорит, потерял. Вот олух!
‑ И вправду дурак!
Целый день жалкая фигура Ямагути маячила на спортплощадке: он был наказан и стоял там по команде «смирно». Я не мог смотреть на него, настолько мне было не по себе. Еще бы! Ведь это я должен был там стоять. Непонятно одно: почему Ямагути взял вину на себя? Уже после полудня посеревший от усталости Ямагути понуро опустил плечи: видно, ему уже было невмоготу.
«Ну и пусть стоит! Поделом! Раз совался в кабинет ‑ значит, хотел что‑нибудь стащить, ‑ убеждал я себя, чтобы заглушить угрызения совести. ‑ Дурак, вот и мучается! Был бы поумнее, вывернулся бы».
Вернувшись домой, я вынул бабочку из коробки и сжег ее во дворе. Крылья мгновенно вспыхнули, словно бумажные, и с них осыпалась серебряная
пыльца. Ветер тут же развеял прах. Ночью у меня внезапно разболелся зуб, а во сне часто являлась сгорбленная фигура Ямагути.
На следующий день я пошел в гимназию, прижимая руку к опухшей щеке. Увидев впереди Ямагути, разговаривающего с приятелями, я невольно замедлил шаг.
‑ Ну и отличился ты! ‑ донесся до меня голос одного из гимназистов.
За один день Ямагути превратился в героя. Размахивая руками, он самодовольно говорил:
‑ Вот потеха! Этот Окодзэ чуть не разревелся...
‑ А куда ты дел бабочку?
‑ Бабочку! Да ну ее! В канаву выкинул... Услышав этот разговор, я сразу успокоился. От
моей тревоги и мучительных угрызений совести не осталось и следа. Даже зубная боль почти прошла. Знай я, что так получится, никогда бы не сжег бабочку. Все стало на свои места. Я старательно записывал за учителем его слова, а на уроке гимнастики очень переживал, что забыл дома т.русы.
Какой толк продолжать перечислять аналогичные случаи? Стоит только копнуть поглубже мое детство и юность, эти случаи предстанут в великом множестве, отличаясь лишь степенью подлости. Поэтому я вспомнил только о двух.
И все же очень долго я не склонен был считать себя человеком бессовестным. Угрызения совести? Нет, я их не испытывал с детства, я боялся лишь наказания. Разумеется, я не кичился своим благородством и был убежден, что окружающие, на поверку, ничем не лучше меня. Мне просто везло ‑ ведь за мои проступки меня никогда не наказывали и не осуждали.
Например, существует преступление, именуемое прелюбодеянием. Я совершил его еще пять лет назад, когда учился на естественном факультете в Нанива. И вот живу же я, не мучаясь угрызениями совести, и никто меня за это не презирает. Или другое ‑
ежедневно я хожу по палатам и осматриваю больных. Никогда я не испытываю к ним ни жалости, ни сочувствия, но, несмотря на это, принимаю как должное их доверие и почтительное обращение «сэнсэй».
Совершив прелюбодеяние, я тоже не почувствовал, что поступил бесчестно. Правда, мне было не по себе, как‑то неловко и противно... Но все это сразу исчезло, как только я понял, что посторонние не разнюхали мою тайну. И угрызения совести мучали меня недолго ‑ самое большее месяц. В недозволенную связь я вступил с кузиной. Теперь она мать двоих детей, так что не стоит упоминать ее имя. Да и останавливаться на этом особенно подробно тоже ни к чему. Кузина была лет на пять старше меня и в гимназические годы находилась на попечении нашей семьи. Она часто вспоминала те годы, но для меня они бесследно исчезли, словно никогда ничего и не было. Я помню только, что тогда у кузины за спиной болтались две тугие косы, а когда она улыбалась, обнажались белые зубы и на правой щеке появлялась ямочка. Сразу по окончании гимназии она вышла замуж, й мы долго не виделись. Ее муж окончил частную школу в Осака и служил в торговой фирме в Оцу.
Как‑то в студенческие годы во время летних каникул я, не знаю даже почему, захотел вдруг съездить к ней в Оцу. Увидев кузину, я был разочарован. За несколько лет она превратилась в замученную домашними делами, поблекшую женщину. Ведь совсем недавно она вышла замуж, а у нее на лице уже лежала печать усталости от житейских невзгод. В тесном, сумрачном доме, возможно из‑за близости озера, было сыро, и вечно несло из уборной. Муж кузины оказался бесцветным, апатичным служащим с запавшими глазами. От нечего делать я днем купался, а вечерами, изнемогая от противокомарийных курений, почитывал прошлогодние журналы, да еще изредка заглядывал в учебник математики, который прихватил с собой. Через фусума * до меня доиоси‑
Ф у с у м а ‑ внутренняя раздвижная перегородка в доме.
лись ежевечерние перебранки супругов. Кузина #еч‑но нападала на неудачливого мужа.
‑ Куда это годится? Уволиться‑то просто, а попробуй потом устройся...
‑ Потише, попридержи язык, ‑ увещевал ее муж. ‑ Ведь услышать может...
Они могли браниться часами, потом, поостыв, не спеша пили чай.
‑ Господи, до чего тошно!.. ‑ тяжело вздыхая, говорила кузина на следующий день, кбгда муж уходил на службу. Она усаживалась на циновку и, вытянув ноги, принималась поправлять волосы на затылке. ‑ Женщина должна выходить замуж за мужчину, который окончил государственный университет.
‑ Но он, кажется, неплохой человек, ‑ проговорил я, притворяясь непонимающим.
Произошло это накануне моего отъезда. В ту ночь муж кузины, кажется, дежурил. После ужина делать было нечего, и я почти до десяти часов выслушивал ее жалобы. Среди ночи я услышал, как она плачет... В озере тихо плескалась в'ода. В доме было до удушья жарко.
‑ Можно я к тебе приду? ‑ раздался через фу‑сума сдавленный голос. ‑ У меня что‑то голова разболелась...
Я никогда не думал, что близость с женщиной, близость, которая так волновала мое воображение, такая бесконечно унылая вещь.
‑ Только смотри, никому не говори... Если обещаешь молчать, можешь делать все, что хочешь, ‑ прошептала кузина.
И я без всякой радости лишился невинности.
Утром ее муж вернулся с испитым лицом. Когда я подошел к колодцу, он качал воду насосом, а потом шумно полоскал рот.
‑ А вам, кажется, уже пора на автобус, ‑ торопила меня кузина, как‑то странно улыбаясь. ‑ Смотрите, опоздаете.
Взяв чемодан, я вышел из дому. Озеро было черным от тины, в нем плавали размокшие щепки. Идя
пдоль берега, я не чувствовал ни волнения, ни стыда. Я знал, что кузина будет молчать. Она слишком презирает мужа, чтобы признаться ему в своей измене. Тайна никогда не раскроется ‑ сознание этого совершенно успокоило меня.
«Заставили жить в таком коровнике, так и пеняйте на себя». Я даже испытывал некоторое удовлетворение. Мне и в голову не пришло, что я низкий, бессовестный человек, злоупотребивший чужим гостеприимством. Я презирал жалкого клерка с запавшими глазами.
Я уже говорил, что сейчас кузина мать двоих детей. Право, не"знаю, терзалась ли она своей изменой. Скорее всего нет. Ясно одно: муж и по сей день ничего не знает. Ведь он ничего не заметил, а жена ему не призналась. И вот получается, что кузина, мать и жена, и я, студент‑медик, продолжаем пользоваться уважением общества, в котором живем.
Да, дело вовсе и не в этом поступке. У меня не только отсутствует совесть, я вообще, по‑моему, бесчувственный человек. Зачем скрывать это от самого себя? По правде говоря, я совершенно равнодушен к боли и к смерти других. Как студент‑медик, я быстро свыкся со страданиями больных; слишком часто я видел их смерть. Не мог же я всякий раз хвататься за голову?
‑ Сэнсэй, пожалуйста, сделайте наркоз, ‑ со слезами просили родственники, не выдерживая стонов оперируемого, но я только холодно качал головой.
‑ Опасно, еще рано, ‑ отвечал я, а про себя думаю: «До чего же они надоели со своими каприг. зами!»
Кто‑то умирает в палате. Плачут родственники. Я стою перед ними с сочувствующим видом. Но как только выхожу в коридор, чужое страдание начисто забывается.
Наверное, это все же профессиональное. Работа медика незаметно притупляет сочувствие к чужой боли.