Монета Энди Уорхола (рассказы) - Страница 14
— Воды! — Бригадир ловко метнул стакан ко мне по столу. И, взяв с полки еще стакан, налил его щедро, до краев, синей жидкостью.
— Не нюхай. Пей одним разом. И выпив, воздуху не вдыхай, глотай сразу воду, а то сдохнешь. Понял? Всю требуху сожжет, если воздуху вдохнешь. — Он крепко пристукнул предо мною стаканом.
Мне было семнадцать. Я представил себя с палочкой, слепого, пробирающегося к трамваю на Салтовском поселке. Но я не мог отказаться от синего яда. Ведь сам бригадир, убийца и солдат, тип бешеной ненависти, настоящий мужчина, налил мне стакан. Я только что опозорился, не найдя лестницы под ногами. Я не мог опозориться еще раз — Евлампий Прохоров меня бы запрезирал навсегда. Я поднял стакан и влил в себя синюю жидкость. Как горячий свинец, как соляная кислота полилась она в меня. Интересно, рассчитан ли пищевод на подобную ядовитость? Дыхание мое остановилось. Если бы я даже захотел, я не смог бы вдохнуть воздуха.
— Воду! — приказал Евлампий. — Пей! Чего ждешь…
Я залил ядовитую кислоту водой и застыл над нашим грубым столом в оцепенении. Как если бы меня только что окунули мгновенно в кипяток и вынули.
— Назавтра будешь как новый. Гарантирую. Забудешь даже, как харкают.
Евлампий налил в освободившийся стакан денатурат. Я заметил, что на синей этикетке изображены белые линялые кости и череп. Чтоб алкоголики, значит, не смели пить. Мне? Наливает опять? Не стану пить, откажусь… Сожжет меня. Не выдержу.
Нет, не мне. Себе. Он понес стакан ко рту.
— Евлампий Степаныч… — Мишка-болгарин, наш комсорг, рожа черная, букли запущенных волос ореолом вокруг, возник в двери. — Там Седельников приехал. Сюда идут. — Седельников был наш старший инженер.
— Хуй его принес, засранца.
Бригадир опорожнил стакан. Прошел к рукомойнику, старому и ржавому, его носик следовало поднимать рукой, только тогда из рукомойника тонкой струйкой текла вода, такая была конструкция, и прикусил носик.
— Ты, пацан, не обижайся на ругань… — сказал мне Евлампий, подняв от рукомойника мокрую физиономию. — Это я, чтоб тебе храбрость придать, из испуга тебя вывести. Чтоб не гробанулся. На фронте капитан мой так матерился в чрезвычайных обстоятельствах… — И Евлампий улыбнулся. Может быть, ему было приятно вспомнить капитана и чрезвычайные обстоятельства.
Назавтра кашель мой исчез. Без следа. Отмытые страшной жидкостью гортань и пищевод и какие там еще внутренние органы избавились от налипших на них бактерий? Однако взамен кашля добрую неделю после посещали меня приступы икоты. Денатуратные газы подступали к горлу, и пары денатурата извергались изо рта очередями. Мой друг Володька смеялся надо мной: — Ну что, пацан, вылечил тебя куркуль-бригадир народным средством. Теперь всю жизнь будешь икать и вонять, как примус… Га-га-га…
В Володькиной тираде отразилось соперничанье семьи Золотаренко с бригадиром. Отец Захар и мать Володьки — Мария, подчиняясь Евлампию, вступали с ним ежедневно в плодотворные здоровые конфликты. Как сварщики самого высокого разряда, они умели покачать права и показать бригадиру, что от них многое зависит. В сущности, конфликт был между двумя мужчинами: Захаром, бывшим уркой-налетчиком, «перековавшимся» на Беломорканале в сварщики-работяги, и хитрым мужиком, убийцей и солдатом Евлампием. Сильные мужики, оба стоили друг друга. Захар бригадирства не желал, не однажды от бригадирства отказывался, но если сильный с сильным в чистом поле возводит цех, то борьба неизбежна. Пусть и психологическая лишь. Захар Золотаренко гордо именовал свою семью «рабочей голотой», то есть голытьбой, а бригадира называл «куркулем». Евлампий, это верно, несмотря на то, что покинул деревню давным-давно, во всех своих повадках намеренно оставался мужиком-крестьянином и в свою очередь неприязненно величал Захара «анархиствующим пролетарием». Не в деревне, но в поселке под Харьковом жил Евлампий в собственном домике, каждый день добираясь на работу долгие часы на электричке. Так что наш коллектив сотрясал еще и конфликт между пролетариатом и рабочим крестьянством.
Это Володька Золотаренко, парень с зачесанными назад прямыми волосами, хмурый с виду, но чрезвычайно интересный на самом деле, был причиной моего появления в холодном поле, в украинской грязи. Когда-то мы учились с ним некоторое время в одном классе, и, так как жили на Салтовском поселке недалеко друг от друга, в какой-нибудь сотне метров, сошлись через некоторое время опять. Он охмурил меня, и я поддался его влиянию. Я часто поддавался в те годы влияниям. Я искал интересную жизнь, не зная, с кем живет интересная жизнь, я пробовал. У нас с Володькой было по меньшей мере несколько общих страстей. Страсть к чтению, страсть к истории и… страстью назвать «это» я бы тогда не решился, но мы оба настойчиво пытались писать. Я был более развязен, я даже читал свои стихи на городском пляже, в сопровождении хулиганских гитаристов-аккомпаниаторов. «На поселке» меня начали называть «поэт». Стихи мои — подражания народному поэту Есенину — Володьке нравились, хотя он и указывал мне на их несамостоятельность. Сам Володька стеснялся своих произведений и лишь однажды показал мне два рассказа. Он тоже подражал, но куда более солидному первоисточнику: стилю раннего Гоголя, стилю повести «Тарас Бульба». И, это я понял позже, он подражал пристрастиям своего отца. Угрюмость Володьки, мне кажется, объяснялась несчастной конституцией его кожи: он был обильно прыщав. И серьезно прыщав. Некоторые его прыщи потребовали хирургического вмешательства, и лицо моего друга навсегда осталось бугристым. Так как я был близорук (в седьмом классе я списывал алгебраические формулы не с доски, но из его тетради — мы сидели на задней парте), то получалось, что у каждого из нас было по маленькому несчастью, по небольшому дефекту. Может быть, наши дефекты сблизили нас сильнее, чем наши страсти?
В их квартире всегда пахло многоразразогретым борщом. Так как их было вначале восемь (бабка вскоре умерла), а затем семеро, то они постоянно варили борщ в кастрюле размером с ведро. И постоянно лопали свой борщ, каждый когда мог, в разное время, всякий раз его разогревая. В конце концов мясо и овощи в борще разваривались до степени кисельной. Старший, Володька, вырастил вместе с родителями младших детей: Дашку 14 лет, Миньку (он же Мишка) — 12 лет, Надьку — 5 лет, но наотрез отказался выращивать Настьку, уже начавшую ходить. Настьку стала выращивать Дашка. Кажется, родители не собирались останавливаться делать детей. Многодетность сближала Золотаренко со множеством таких же бедных многодетных семей нашего рабочего Салтовского поселка. Однако в остальном они были очень специальной семьей. Яростные и крикливые (за исключением немногословного Захара и подражающего ему Володьки), они гордились собой, со всеми своими достоинствами и недостатками, с клопами и тараканами, с плохо закрывающимися окнами старого рабочего дома. Мне даже казалось иногда, что они специально выставляли свою бедность напоказ. Володька гордился криминальным прошлым своего бати, хотя у самого Володьки никаких криминальных склонностей не было. («В законе» кличка Захара была Зорька Золотой. Володька показывал мне книгу, в которой Зорька упоминался как перековавшийся в рабочий класс опасный налетчик. К сожалению, я запамятовал, что это была за книга. Изданная в конце 30-х годов официальная история Беломорканала? Помню, что в ней была фотография Сталина и Молотова в белых кителях, плывущих по каналу на пароходе.) Моя семья скрывала бы посадку кого-либо из членов семьи, покрыла бы все глубокой тайною…
Раз в пару месяцев Захар напивался до окоченения. Семья оправдывала отца, вменяя ему в заслугу, что путем нечеловеческих усилий Захар сумел сделаться из ежедневно пьющего алкоголика — запойным, то есть пил три дня подряд, а после не пил совсем два-три месяца. «Батя до сих пор может выдуть литр водки без того, чтобы окосеть. Кожа только потом с рожи слезает», — хвалился Володька. В бедной их, о двух комнатах квартире, в коллективе ползающих, прыгающих, кричащих детей (Минька-бандит вытачивал «финку» — финский нож — на кухне, мама Мария, некрасивая, преждевременно состарившаяся маленькая женщина с всегда синими губами, давала затрещину Дашке, явившейся под утро: «Блядь! Гулена!»), в этом бедламе пчелиного улья было тепло и как-то по-братски хорошо. У меня, единственного отпрыска тихой «хорошей» семьи из трех человек, они вызывали чаще зависть, чем раздражение. По воскресеньям сидел на койке босиком спокойный Захар в майке и чистых штанах и, отставив от себя далеко книгу, читал о своей любимой Запорожской Сечи. Отец гордился, что происходит от благородных кровей вольных казаков, и сообщил гордость семье. Специально для меня Володькин отец долго искал в книгах и нашел полковника Савенко в списке полковников Запорожской Сечи и радостно сообщил мне об этом. Еще Захар объяснил мне, что фамилия моя происходит от библейского имени Савва, что значит на древнееврейском — мудрый. Захар сказал, что я должен гордиться такой фамилией. Я стал гордиться. До Захаровых исследований моя фамилия казалась мне обыкновенной серой украинской фамилией. Вместе с Золотаренками я стал дружно ненавидеть немку Екатерину Вторую, уничтожившую Запорожскую Сечь…