Молоко с кровью - Страница 11
– Маруся! Может, давай и днем встречаться? В клуб бы там ходили, на танцы или просто… Зачем прятаться?
– Я? С тобой? – рассмеялась. – Да ты сдурел, немец?
– А почему ж… – хотел спросить, почему ж ночью ласкаются, как ненормальные, да не отважился.
– Что это ты? – нахмурилась.
– Да ничего. – Глаза в землю.
– Может, скажешь еще, что не любишь меня? – С вызовом.
– Люблю, – прошептал.
– Так зачем ты мне голову морочишь? – Маруся махнула косами и пошла к конторе. Как раз секретаршей к председателю устроилась, очень этим гордилась и к работе относилась ответственно – во всяком случае, и на минутку никогда не опаздывала.
И тогда в первый и последний раз за все годы их удивительного тайного романа немец осмелился днем сказать Марусе больше, чем десять слов. Она пошла, а он поковырял ботинком землю, спохватился и бросился догонять.
Ох и не понравилось это Марусе! Остановилась, уничтожила взглядом и спросила, словно пощечин надавала:
– Да что это ты, Степка, за мной ходишь? Не хватало еще, чтобы люди сплетничать начали.
– Слышь, Маруська… – умолк, воздуха в грудь набрал. – А зачем я тебе ночью, если днем…
– Что ты, немец, путаешь грешное с праведным. День… Он для работы. И на небе, если туч нет, так только солнце. А ночью каждую девушку своя любовь-звезда согревает.
– Зачем же любовь в ночах прятать? Любовь – это же красота.
Горько глянула.
– Для людей, Степа, красота – то кровь с молоком. А мы с тобой – молоко с кровью. То же самое, а люди заплюют. Понимаешь?
– Нет…
– Так и не приходи больше никогда, крот слепой! – рассердилась. И пошла к конторе. Немец так и остался посреди улицы. Голову поднял – солнце.
– Помру я без нее, – поставил в воспоминаниях точку. Снова закурил. – Нужно утопиться. Точно. Вот пойду ночью под сирень, на окна ее гляну и – на ставок. Утоплюсь.
Ракитное спало, потому что натрудилось за день, как проклятое. Все спало – и люди, и куры, и свиньи, и коровы, и собаки с котами, и даже мыши, потому что нигде и тихого шелеста не услышишь. Казалось, эти куры со свиньями, коровами и даже малыми мышами знали, что люди за день все жилы порвали, вот и молчали, чтоб дать им отдохнуть.
Степка вышел на улицу. Тихо. Закурил и пошел к Марусиной хате. Под сиреневым кустом стал, «Пегасом» дымит.
– Вот и вся любовь, Маруська!
Из-под сирени на окно в последний раз глянул – закрыто. Усмехнулся – а как иначе?! Верно, муж приказал закрыть. «Прощай, Маруська! – подумал. – Записку после себя не оставлю. Кому писать? Некому. А ты… Ты и так все поймешь. Прощай!» Бросил окурок под куст и хмыкнул: сколько же раз он тут вот так топтался, если окурков целая горка высится?
– Да всю жизнь и протоптался, – пробормотал.
И пошел к ставку. Шагов десять сделал, а в ракитнянской ночной тишине оконце – скри-и-ип. Замер. Оглянулся. Просто так оглянулся. На всякий случай. Потому что тишина бескрайняя давила, за ноги цеплялась, словно сердилась на дурного хлопца, что шатается здесь, когда спать нужно.
Оглянулся… И помертвел – в открытом Марусином окне тихо звенело стекольце.
Немец не поверил. Протер очки, на нос напялил, всмотрелся – открыто! – и все равно не поверил.
– Вот, значит, решила посмеяться надо мной, Маруська? – вздохнул и дальше было к ставку пошел, но снова оглянулся: а ну как привиделось?
Да нет. Не привиделось. Открытое оконце. Ветерок занавеску наружу вытянул, играет, словно насмехается.
Степка воровато оглянулся и пошел к окну.
У сирени традиции не изменил: стал под куст, курил не курил, окурок бросил и отыскал старую дырку в таком же старом заборе. «А что они мне сделают?! – билось в висках. – Высмеют? Ну и пусть! Все равно все село надо мной смеется – немец-несчастье. Да и она! И она сама насмехается. Это ж надо – замуж выскочила, на улицу с муженьком выперлась, а сама передо мной намысто по груди катает. Сумасшедшая, не иначе. Чего хочет? И зачем окно открыла? Для меня? Да нет! Скорее всего, хочет Лешеньке своему показать, какой у нее верный раб есть, какую она себе прихоть завела было лет сто назад. Скорее всего. А я… А мне все равно. Мне вот просто интересно, зачем Маруська окно открыла. Издалека погляжу и пойду. Нет у меня времени в чужие окна долго заглядывать. Мне еще это… еще нужно успеть утопиться».
До окна – метра три, не меньше. Темно, хоть глаз выколи. Ничего не видно. Степка подкрался к раскидистой вишне, спрятался за нее и осторожно выглянул – никого. Потоптался минуту-другую. Только из-за вишни вышел, слышит – мужик захрапел. Да так душевно захрапел, что аж стекла в окнах задрожали. «Лешка, кто ж еще», – подумал Степка и уже было сделал шаг к дырке в заборе, как увидел Марусю: из окна во двор наклонилась, словно высматривает кого-то – и намысто коралловое с шеи свисает.
– А чего это ты не спишь, Маруся? Вон ночь на дворе. Еще не наигралась с молодым своим или уже ухайдокала его до ручки? – не то прохрипел, не то простонал.
– Да смотрю, немец куда-то по ночи чешет. Дай, думаю, спрошу, куда собрался?
– А пойду утоплюсь, – сказал Степка.
– А меня на кого? – Спину выровняла, подбородок – выше.
– Да на него! – мотнул головой в сторону комнатки.
– Так хоть заскочи попрощаться, – говорит вроде бы и серьезно, а немцу – один смех в ее голосе.
– Так когда?
– Так сейчас! – И вот вроде бы серьезно снова, а немцу хохот слышится. Рассвирепел: издевается румынка, даже умереть спокойно не дает.
– Смотри, Маруська! – прошептал люто. – Сама напросилась. Вот сейчас в окно влезу, назад не выпихнешь!
– И с чего бы это я тебя выпихивала? – снова серьезно.
Степка враз остыл, голова кругом, ноги слабые, и плакать хочется.
– Слышь… Маруся… Конец нам. Конец… Ты теперь замужняя стала.
Рот рукой прикрыла, рассмеялась тихо.
– Ох и болтливым ты стал…
– Да как же мы… В комнате этот, твой… спит.
– А я не сплю. – Наклонилась, приказала: – Давай уже…
Немец обо всем забыл. Забралася на подоконник и спустя миг исчез в открытом окне. И за этот миг таким героем себя почувствовал – словно вместо Гагарина в космос слетал. А в комнатку прыгнул – мама родная! На кровати Лешка храпит, у окна Маруся в одной сорочке с намыстом на шее, и вот между ними – он, как кизяк в проруби.
Закрутился на одном месте.
– Да… пойду, наверное, – шепчет и голоса своего не слышит.
Маруся улыбнулась, шагнула к Степке, закрыла ему рот поцелуем. Оторвалась. На Лешку кивнула.
– И ты бы меня на него покинул?
– Сама на него бросилась, – ответил горько.
– Чтобы не топился, – приказала Маруся.
– Все равно пропаду, – прошептал.
– А я тебя женю, Степа, – ответила. – Ровней будем. У меня – вот этот, а ты, например, Татьянку горбоносую возьмешь… А ночи – наши…
– Маруська, да ты… Румынка сумасшедшая, – испугался.
Она приложила палец к губам, мол, тихонечко мне, и опустилась на пол. Степкины ноги подкосились, будто обрадовались, – и так едва немца держали. Он опустился на пол рядом с Марусей и, пока ее быстрые руки нетерпеливо расстегивали пуговицы на его сорочке, осторожно отодвинул подальше Лешкину руку, которая упала с кровати и свисала прямо над Степкиным носом.
Через год снова лето запекло.
– И чего это ты, немец, все лыбишься? – спросил баянист Костя, когда однажды утром пришел в тракторную бригаду и увидел, как немец без печали в тракторе ковыряется.
– А по ком слезы лить? – подозрительно зыркнул Степка. Перестал улыбаться.
– А сам узнаешь! – Костя недобро оскалился и присел на колесо трактора. – Иди, немец! Получишь сейчас нахлобучку за все свои похождения.
Степка побелел, растерянно вытер замасленные руки о рабочие штаны и поправил очки.
– Ты того… Что такое? Куда идти?
– В контору, куда ж еще? – удивленно пожал плечами Костя. – Ради какого-то немца меня по бригадам бегать заставили!