Молох морали - Страница 26
— И, поговаривают, это уже случалось, — не глядя на Нальянова, пробормотал Аристарх.
— Разумеется, — отмахнулся Нальянов точно от мухи. — Но глупо каждое деяние оценивать по принципу, — грозит ли за него смерть? Как раз в этой преувеличенной оценке смерти и скрывается самая большая трусость, — губы его гадливо перекосило, он презрительно прошипел, — подумаешь, смерть…
Харитонов сильно побледнел и обратился к Нальянову, глядя на него напряжёнными глазами.
— Вы, насколько я знаю, не трус и истину по кухонным критериям не оцениваете. И над героями смеётесь. А порядочным человеком вы сами себя считаете?
Нальянов несколько мгновений, нахмурившись, молчал, не отрываясь, смотрел на Харитонова. Потом злобно рассмеялся:
— Если оценивать человека по готовности на смерть, как вы и делаете, то я порядочнее всех ваших героев вместе взятых, — едва ли не с хохотом отчеканил он и поднял зло блеснувшие глаза на Харитонова. — И вы, Илларион, это знаете.
Илларион Харитонов молчал, не поднимая глаз.
Растерянная Анна Шевандина, понявшая из этой перепалки довольно много, испуганно и недоуменно спросила:
— Но… к чему вы призываете?
— Я не проповедник. Кто поставил меня к чему-то призывать, помилуйте?
Анастасия Шевандина обратила на сестру короткий взгляд и тихо заметила.
— Проповеди сегодня не в моде, Анна.
— Но как же? — Анна растерялась. — Ведь все ищут пути, чтобы освободить народ!
Нальянов вздохнул.
— Никакие рассуждения неспособны показать человеку путь, который он не хочет видеть.
— Вы… о чём?
— Есть ныне забытая миром страшная формула: «Мир живёт немногими». Она несколько кощунственна, конечно, — со вздохом обронил Нальянов, — но мне она всегда нравилась. Огромное количество людей, увы, просто не знают, кем они являются и зачем живут. С ужасом вижу, что и боятся узнать. Им страшно наедине с собой. Их единение в любом учении — якорь спасения, и им нет разницы, что их объединит — революция или вышивание крестиком. Но те, в ком есть понимание себя и Бога — всегда будут отторгать стадные учения, и никогда не будут служить ничему, кроме Бога.
Но тут абсолютно не к месту вылез до сих пор молчавший жених Лизаветы и перебил её.
— Служение благу народа есть высшая и единственная обязанность человека, а что сверх того — опасная погоня за призраками. Все глупость, суеверие, ненужное и непозволительное барство.
Нальянов смерил Осоргина ленивым взглядом, и, не отвечая, спросил у Дибича, как, по его мнению, распогодится ли к утру? Тот взглянул в окно и кивнул. Пожилая служанка внесла самовар и пироги. В разговор вмешался хозяин. Не согласятся ли Юлиан Витольдович и Андрей Данилович составить им компанию в завтра? Они хотят устроить пикник в Павловске в Старой Сильвии с холодными закусками, ветчиной, свежими сливками.
Нальянов собирался что-то ответить, но Дибич, опережая его, ответил, что с удовольствием придёт и кинул странный взгляд на Нальянова. Тот заметил его, почесал пальцами лоб и, хоть и обязательно должен был там быть, проронил, что, возможно придёт: во взгляде Дибича он прочёл просьбу согласиться. Харитонов, глядя на Нальянова взглядом больным и похоронным, вдруг проронил почти молящим голосом:
— Нальянов, но…всё же… вы можете, конечно, глумиться над народом и осмеивать наши идеалы…
Юлиан, нервно отбросив чайную ложку, резко звякнувшую о блюдце, перебил его, словно хлестнул по лицу.
— Ларион! — тот вздрогнул и умолк, Нальянов же продолжил. — Перед вами на тарелке пирог. Вам принесли его минуту назад. — Харитонов нахмурился, точно вдруг разглядев стол. — Скажите, кто принёс его вам? — Харитонов ошеломлённо уставился на тарелку, повертел головой и пожал плечами. Нальянов же тяжело вздохнул и менторским тоном проговорил, — не заметили? Это была женщина лет пятидесяти пяти, хозяин назвал её Анной Дмитриевной, потом Анютой, она, судя по говору, уроженка Ярославской или Костромской губернии, её седые волосы зачёсаны на прямой пробор, лицо квадратное, губы крупные, глаза бледно-голубые, одета в тёмно-синее платье с белым кружевным воротником, шаль цветная, куплена на Апраксином дворе. Судя по моим наблюдениям, недавно переболела сильной простудой, никогда не была замужем, очень любит кошек и большая любительница вышивания.
Ростоцкий странно хмыкнул, потом, покачав головой, рассмеялся.
— На тридцать вёрст ошиблись, Юлиан Витольдович, она с Нерли, это Владимирская губерния. Анюта!
Женщина появилась в комнате.
— Барин…
— Ты же владимирская, с Нерли?
— В Исаевском родилась, барин, ярославские мы.
Ростоцкий вытаращил глаза, восхищённо покачал головой, а Харитонов, моргая под золотой оправой очков, хоть тоже изумлённо и растерянно улыбался, но недоумевал.
— Ну… и что? — обернулся он к Нальянову.
— Ничего, — пожал плечами Юлиан, — просто прежде, чем спасать народ и умирать за его благо, научитесь, Илларион, просто замечать его.
Осоргин сидел молча, прикрыв глаза и почти не дыша от бешенства. Этот человек просто выводил его из себя. Он осмеливался кощунствовать и откровенно плевать на святое — и при этом никто не осмеливался возразить ему. Но даже и на возражения этот негодяй плевать хотел, делал вид, что вовсе не замечал возражений или откровенно глумился. Подлец. Откровенный выродок. При этом больше всего Леонид Осоргин бесился именно от наглой дерзости барича, которая почему-то странно подавляла.
Сергей Осоргин тоже злился и ничего не мог понять. Кто позволил этому наглому барину высказываться с таким апломбом? Сам он привык считать себя человеком, разорвавшим всякую связь с приличиями и условностями, истинным революционером. То, что приходилось работать в ненавистном министерстве — воспринимал как нечто случайное. Он помнил уроки революционного дела: «Все изнеживающие чувства родства, дружбы, любви, благодарности и даже самой чести должны быть задавлены в революционере единою холодною страстью революционного дела». Он строго делил общество на категории. В первой были осуждённые, насильственная смерть которых может навести наибольший страх на правительство, лишив его умных энергических деятелей. Вторая — из тех, кому временно даруют жизнь, дабы они зверскими поступками довели народ до бунта. К третьей принадлежали высокопоставленные богатые и влиятельные скоты, которых надо опутать, сбить с толку и по возможности сделать рабами. Четвертая состояла из государственных честолюбцев и либералов, коих требовалось скомпрометировать и их руками мутить государство. Пятая категория — доктринёры и революционеры, праздно-глаголющие в кружках и на бумаге. Их надо беспрестанно толкать в действия, результатом которых будет бесследная гибель большинства и настоящий отбор немногих.
Юлиана Нальянова Сергей отнёс бы, безусловно, к первой категории, но это значило признать, что этот барин умён, а признавать этого не хотелось. Дибича Осоргин причислил к третьей, при этом младший Осоргин и не подозревал, что в подполье его самого относили к пятой категории.
Сергей оглядывал и девиц. Их тоже предписывалось делить на три разряда. Первые, пустые и бездушные, которыми можно пользоваться, другие — преданные, но не доросшие до революционного понимания, и, наконец, женщины вполне посвящённые, свои. Невесту брата Сергей не ставил и в грош — ни рыба, ни мясо, такая не попадала ни в одну из категорий, но Елену Климентьеву он сразу занёс в первую категорию, Аннушку — во вторую, туда же попала и Машка Тузикова и Ванда Галчинская. А вот Анастасия Шевандина, которой было явно тошно слушать этого лощённого мерзавца, была совсем своей, это он чувствовал. При этом было и ещё кое-что в словах этого лощёного барина, что сильно взволновало Сергея, но он надеялся, что это ему просто померещилось…
Тем временем Нальянов повернулся к Дибичу. Тот же наблюдал за Еленой Климентьевой, и, когда перевёл взгляд на Нальянова, покраснел. Юлиан тут же опустил глаза. К удивлению Дибича, ему было явно неловко.