Мой приезд в Тульчу - Страница 2
Сулейман-паша, посетивши меня после отъезда К. (с которым он был тоже в весьма хороших отношениях), сделал мне вдруг очень оригинальное предложение; он предложил мне сделать визиты всем трем консулам! австрийскому, французскому и эллинскому в его коляске и вместе с ним. Это было вовсе не в обычае, я никогда ничего подобного не слыхал и не видал, но тотчас же согласился с величайшею готовностью… Эта фантазия Сулеймана ничего и не могла иного означать, кроме особой личной любезности, да, пожалуй, еще какого-нибудь смутного желания показать многолюдному на Нижнем Дунае русскому (или вообще христианскому) населению, до чего теперь Турция с Россиею ладят, несмотря на некоторое разномыслие по делам критского восстания, еще пылавшого тогда на далеком и прекрасном острове… Что же за беда! Если ему приятна такого рода демонстрация, я ничего против нее не имею.
И мы собрались делать вместе визиты европейским консулам. Я пришел к паше с своим кавасом, красавцем, бронзовым негром Юсуфом. Хорошенький фаэтон уже был готов у крыльца; лошади отличные, вороные. Вокруг стояло несколько конных жандармов; в ожидании губернатора они спешились и держали своих коней под уздцы. Паша оказал мне еще одно, очень тонкое внимание: он расхвалил красоту моего Юсуфа и предложил посадить его на козлы с кучером, вместо своего чубукчи; это значило как бы то, что он желал сохранить при мне и каваса моего, как признак моего звания. Зная, что турок может быть до тончайших оттенков любезен, если он захочет, я был очень тронут этою милою предусмотрительностью, и мы пошли садиться.
Но тут, при отъезде, вышло для меня неожиданное затруднение, по вопросу тоже весьма тонкому и вместе с тем существенному. Как было сесть в коляску? Это оказалось не просто. Коляска была обращена правою стороною к подъезду. Паша вошел в нее первый; сел с этой правой стороны и вытянул ноги. Мы обменялись быстрыми взглядами. Сулейман смотрел так мило! Черные большие глаза его были приветливы и томны, как у девушки, которая с любовью глядит на мужчину… Что мне было делать? Перешагнуть через его вытянутые ноги и сесть на левую сторону. Эта мысль мелькнула у меня на мгновение, но я решился уступить; обошел вокруг перед дышлом, и мы помчались в гости к австрийскому консулу Висковичу, который был старшим по времени назначения в Тульчу. У его ворот повторилось то же самое. Я еще раз, скрепя сердце, обошел вокруг, и мы поехали к французскому консулу Лангле. Дорогою я думал, правильно ли я поступил? Мне было очень неприятно обходить перед дышлом, но что же было бы хорошего, если бы я грубо перешагнул через его вытянутые ноги? Сулейману не хотелось, вероятно, при пятерых-шестерых мусульманах (единственных, заметим, свидетелях этого случая), ни уступить правой стороны в экипаже иностранцу, который и чином был ниже его, ни пускать этого иностранца садиться прежде себя, хотя бы и на левую сторону. Я сообразил, что не только его собственным жандармам и кучеру, но и моему Юсуфу это должно было казаться весьма естественным. Сулейман-паша – местный губернатор, мутесариф, генерал, а «русский» – только вице-консул. Так и следует: «Они, значит, оба умные люди и хотят водить дружбу! Пек эи! Пек гюзель!» (Очень хорошо! очень прекрасно!)».
Да! однако… все-таки я содрогался, когда представлял себе, что придется еще два раза обойти вокруг дышла, и особенно у греческого консула, на более людной улице, где нас могут видеть и христиане. Во мне уже начала расти и утверждаться решимость перешагнуть через вытянутые ноги хитрого турка. Он мне что-то очень любезно рассказывал; я ему улыбался и как будто слушал; но в сердце моем было иное… «Перешагну!»
Но к счастию и к радости моей – и у мосьё Лангле, и у греческого консула Николаидеса коляске пришлось стоять к подъезду левою стороною, и все тогда разрешилось просто и легко… Мутесариф входил в экипаж первый (это так и следовало); он садился на правую сторону; но русский вице-консул садился прямо вслед за ним; он уже не обходил смиренно вокруг дышла.
Досадно даже и теперь, через столько лет, вспоминать об этом! Но я хорошо сделал, что уступил в этом неприятном и мелком обстоятельстве: Сулейман, конечно, понимал, что я мог безнаказанно сделать ему грубость, попросить принять ноги или перешагнуть через них. Что же бы вышло? Тогда бы он принужден был уступить; все это так, конечно… Но я знал уже по прежнему опыту, что турецкие начальники за некоторые уступки им во внешних формах почета и почтения готовы сделать множество других, гораздо более существенных, одолжений по службе нашей.
И я не ошибся в расчете, когда, содрогаясь внутренне, обошел два раза около дышла; Сулейман, в течение полуторагодовой моей службы в Тульче, почти ни разу ни в чем серьезном не противоречил мне и даже не раз потворствовал моим действиям.
Мои два обхода вокруг дышла видели только пять-шесть мусульман; мои позднейшие удачные дела, в которых паша или поддерживал меня, или, по крайней мере, мало мешал мне, видел весь город с его разнородным, жадным до политики и впечатлительным населением.
Могу сказать, что и при предместнике моем К., и при мне русское консульство в Тульче больше всех остальных консульств имело то, что зовется «престижем!»…
Весело мне было тогда!
II
Отчего же мне было так весело в Тульче? Все было хорошо тогда; все весело!.. Я был тогда здоров и жаждал жизни, движения, дела; искал и поэзии, и практической борьбы… И все это было; все – и поэзия, и практическая борьба!.. О жизни сердца моего я здесь молчу… И оно жило тогда; жило так, как любит жить человеческое сердце: и смело, и томительно, и бодро, и задумчиво, и тихо, и мечтательно… И впереди, впереди казалось столько долгих лет, столько успехов, столько силы, столько наслаждения…
Увы! я скажу теперь, как сказал немецкий физиолог и мыслитель Карус в предисловии к одной из своих прекрасных книг. В известные годы, – сказал он, – «man wird sich selbst historisch! (оно само становится историческим!)» Только он, счастливец, «sich selbst historisch» стал к годам восьмидесяти, кажется, а я в пятьдесят с небольшим, вспоминая себя самого в Тульче, – и дивлюсь, и говорю себе стихами Кольцова:
Теперь, когда я вижу свой тогдашний портрет, немного фатоватый, пожалуй, с выбритым и довольно резким подбородком, с усиками, как у Наполеона III; когда я вспоминаю мою тогдашнюю приятную, спокойную и вместе с тем порывистую самоуверенность, мои надежды, мои идеалы, и патриотические, и личные, – я улыбаюсь и не верю… Я ли это?
Стыжусь сознаться… Нет! Зачем? Кого стыдиться?.. Вот еще! Мне даже легкая эта «фатоватость» нравится в этом человеке, настолько близком мне, что я до тонкости все помню и понимаю, что он чувствовал тогда, и настолько уже чуждом мне теперь, что я могу его судить беспристрастно, и готов его и осудить, и похвалить, где можно, без малейшего смущения; так он стал уже далек от меня!..
Впрочем, зачем осуждать и зачем хвалить; я буду рассказывать правду, и если стоит того, осудят и похвалят меня другие…
Конечно, мне было весело тогда… Это был мой первый самостоятельный пост на Востоке, до тех пор я только «управлял» не раз. Я чувствовал здесь то, что чувствует военный капитан или майор, который впервые получил полк под команду, и перед которым поприще вдруг расширилось настолько, что от него самого зависит теперь показать при случае, на что он способен.
Это был мой первый независимый пост… Местность не глухая – Дунай между Веною, Белградом, Пештом, Одессою, Царьградом, беспрестанное движение…
Дом покойный, теплый, просторный; на самой реке, корабли идут почти под окнами моими, красиво надувая паруса. Пароходы сменяют друг друга у пристани; австрийский, русский, «Messageries». Дел и встреч занимательных множество; если рассказывать – не знаешь, с которой начать!