Мой портфель - Страница 2
Так вот, с детства мы трое мечтали связать свою жизнь с морем и связывались с ним неоднократно, но мечту осуществим, видимо, сразу после жизни.
Роман знает значительно меньше, но все применяет, я знаю мало, но применяю больше. А Ильченко свои знания никогда применить не может, поэтому тащит их за собой и пугает ими одиноких женщин. Тем не менее сколько написано по его идеям и хорошего, и плохого, сколько неудачных миниатюр создано по его замыслам. Нельзя также не отметить облагораживающую роль его фамилии в нашей тройке. Представляете: Кац, Жванецкий и Ильченко! Расцветает снизу вверх. Извините, эта фраза: «Партия вам не проходной двор, товарищи! Закройте дверь, мы закончили разговор!… Что у вас там?…»
Мы с Ильченко познакомились где-то в 54-м году в Одессе, а с Карцевым сошлись где-то в 1960 году. И конечно, конечно наша жизнь всю жизнь была связана с Ленинградом. Без лести скажу, здесь как нигде публика чувствует талант и так же безошибочно его чуяло начальство.
Как появились мы в 58-м году на этой сцене, так перманентно и продолжаем и до сих пор. Как тяжело даются слова – 30 лет тому назад. И хотя эту молодость не назовешь счастливой, но что нам был дождь, что снег, что проспект Металлистов, когда у нас впереди была репетиция с Райкиным.
В 60-м Райкин приехал в Одессу, мы ему опять показали себя и я видел, как на сцене тронулся Кац, как он сошел с ума, что-то с ним стряслось: остановившийся взгляд, самасшедший вид.
– Что с тобой? – спросил я заботливо-завистливо как всегда.
– Астахов передал, что Райкин передал: завтра прийти в санаторий Чкалова в 11 утра.
Для человека, с трех раз не попавшего в низшее цирковое, для человека, шесть раз посылавшего свои фото в обнаженном виде в разные цирки страны с оплаченным отказом, это перенести было невозможно. И он сошел с ума.
Райкин добил его, дав ему арбуз и отпечатанное в типографии заявление «прошу принять меня на работу…» Осталась только подпись, которую не было сил поставить.
На первом этаже дома по улице Ласточкина был дан ужин в честь великого и народного артиста РСФСР Райкина. Наша самодеятельность приникла к окнам. Ромин батька, футболист и партизан Аншель Кац, разносил рыбу и разливал коньяк. Мать двух детей Каца сыпала в бульон мондалах, сосед по коммуне, районный прокурор Козуб в коридор от ненависти не выходил, ибо «опять они здесь что-то затевают».
Райкин был нечеловечески красив – это он умел. Песочные брюки, кофейный пиджак, платочек и сорочка – тонкий довоенный шелк и это при таком успехе, и это при такой славе, и это у Каца дома, и это вынести было невозможно, и мы молча пошли на бульвар и молча пошли на работу. Особенно я. Я тогда работал сменным механиком по портовым кранам и уже получал 105 рублей.
В голове вертится фраза:
– Почем клубника?
– Уже шесть.
– Простите, вчера была пять.
– Я же говорю, уже шесть.
Первым сошел с ума Кац, вторым я. Я стал получать его письма в стиле апреля 1960 года и с тем же правописанием. «И тогда сказал Аркадий Исаакович: „Сейчас мы едем прописываться“, – и мы сели в большую черную машину, не знаю, как она называется, и поехали в управление, и он сказал „посиди“, и он зашел к генералу, а я совсем немного посидел, и он вышел и сказал: „Все в порядке“, – и мы поехали обратно, и нас все узнавали, и мы ехали такие щастливые».
Как мне было хорошо читать эти письма, сидя на куче угля, прячась от начальства, и только один раз пришло письмо вдвое толще, в том же библейском стиле.
«И тогда он сказал мне – завтра у нас шефский концерт, может, ты попробуешь что-нибудь свое?» И я прочел твой монолог, и его хорошо принимали, и он сказал: «Мы включим тебя с этим монологом в избранное. Я посылаю тебе программку, посмотри там в глубине». И только тут я заметил, что держу во второй или в третьей руке программу, развернул – и сошел с ума…
Что мне было делать на той куче угля и каким же я был, если б сказал своему начальнику Пупенко: «Смотрите, вот программа Райкина, а вот моя фамилия». И я полез в трюм, где сломалась выгребальная машина «С-153», что выгребает уголь на просвет под грейфер, и только слеза на пыльной щеке – благодарность себе, судьбе, Кац-Карцеву-Кацу и сказочному стечению обстоятельств.
Как все евреи тянут друг друга, так Кац потащил за собой Ильченко, который к тому времени уже что-то возглавлял в пароходстве и уже приобрел первые навыки в демагогии и безапелляционности. Если б мы его не показали Рай-кину, он был бы замминистра или зампредоб-совпросра или предзамтурбюро «Карпаты» з пайкамы, з персональной черной, з храпящим шофером в сдвинутом на глаза кипаре, він кожний рік відпочивав бы в санатории ЦК «Лаванда» у люксе з бабою, з дитямы, гуляв по вечерам до моря, по субботам напывавсь у компании таких же дундуков, объединенных тайным знанием что эта система ни к херам не годится и в любом состоянии решал бы вопросы з населением. Находясь з ним в крайней вражде.
– Понаехали тут деревья защищать отовсюду, з Турции, з Израиля. Я им говорю: «Та хто ж те деревья хотел рубать?» Поналетели защищать чи евреи, чи не евреи, мне все равно. Я им: «Та хто ж их хотел рубать те деревья, ну производим плановое прореживание бульвара, упорядочиваем вид з моря, з моря тоже ж кто-то смотрит на город…» Поналиталы. Демократия. Вона, выпустили на свою голову джинна.
Так вот, Ильченко волевым решением поменял счастливую судьбу зампредминистра решающего – на жизнь артиста воплощающего, постепенно втянулся, наладил связи и теперь его не застанешь и не найдешь, и только за городом слышен его мощный голос: «Работать надо, товарищи, ищите автора, перебирайте литературу. С декабря начнем репетировать июльскую программу, усмешняйте, расставляйте акценты. Афористичнее, товарищи!»
В обстановке счастливо складывающихся человеческих судеб я не мог тихо сидеть на угле (как говорила англичанка «у нас полиция на угле», я спросил «неужели так допотопно?», потом оказалось – на углу, это я на угле), и по огромному собственному желанию уволившись, стартовал из одесского порта в Ленинград, где в 1964 году стал счастливым, и присоединился к своим двум дружкам.
Первый гонорар получил сразу в 1967 году, а до этого три года Роман залезал под кровать и там, в темноте, в чемодане отсчитывал мне на питание 10 рублей. Маманя вся в слезах слала три рубля в письме-конверте.
Пешком через мост в Кунсткамеру обедать, комплексно за 50 копеек и, чтоб я света белого не видел, у меня не было еще четырех копеек на троллейбус, от чего был сухим, мускулистым и смелым, как все, у кого ничего нет.
Друг и соавтор Лозовский, с которым я прибыл в Ленинград занять место в высшем свете, неожиданно проиграл свои деньги в преферанс и сошелся с попом, жарил ему яичницу, пил с ним водку и отказывался зарабатывать каким-либо трудом, кроме литературного. А когда я услышал, как он весело проводит время за шкафом, а я мучаюсь в святых поисках слова, я ему выдал справку «разрешены все виды деятельности, кроме умственной» и отправил в Одессу, где он снова стал талантливым конструктором, о чем до сих пор вспоминает в Израиле.
А я переехал к артистам-миниатюристам на проспект Металлистов, хотя слово «переехал» сюда не подходит. Вещей не было.
Ильченко под свою фамилию и дворянское прошлое одолжил у Руфи Марковны Райкиной (Ромы) 30 рублей, но потерял их по дороге и задумчиво наблюдал, как я размещаюсь. Потом наступил его телефонный разговор с Одессой, с женой:
– Таня, ты деньги получила?
– Когда ты выслал?
– Нет, я спрашиваю: ты на работе деньги получила? Вышли мне.
Это были счастливые дни нашей жизни на проспекте Металлистов за кинотеатром «Титан» или «Гигант» или «Великан». Девочка Летуновская подарила нам чайник. Хозяйка по-ленинградски пила вмертвую. То есть начинала со скандала: «Где щетка? Я не вижу кастрюли…» – находила шкалик и засыпала.
В 1966 году, после двух лет моего пребывания в Ленинграде без копейки и работы, А. И. Р. сказал, что в спектакле Музы Павловой они будут делать мое отделение. Оценив это обещание, я пытался уехать. Мне посоветовали поговорить с Руфью Марковной, и в 1967-м я получил свой первый гонорар в 500 рублей, номер в гостинице «Астория», стол в ресторане и премьеру «Светофора» в ноябре. Я стал знатен и богат, что немедленно сказалось на характере.