Мой лучший Новый год - Страница 9
Сейчас ход мысли постановщиков действа становится, задним числом, понятен: в узких кругах новый генсек Андропов слывет любителем и знатоком поэзии и даже, ходят слухи, сам пописывает. Вот ТВ и старается ему угодить.
Следующим номером, после «Огонька», идут «Мелодии и ритмы зарубежной эстрады». Эту программу запускают обычно дважды в год – на Пасху (чтоб молодежь от крестного хода отвлечь) и в новогоднюю ночь, часа в четыре. Показывают балет из ГДР «Фридрихштадтпаласт» и певицу из братской Польши Марылю Радович. В качестве особого блюда демонстрируют один номер «Бони М» или даже (!) АББА.
Однако молодым и влюбленным никакой телевизор не нужен. Мы слушаем через радиоточку послание советскому народу (его, от лица высшего руководства, уже лет семь зачитывает диктор Игорь Кириллов – у кремлевских старцев нелады с дикцией и дыханием).
Потом мы пьем и врубаем магнитофон.
Гуляем недолго – все-таки полубессонная ночь сказывается. Зато и просыпаемся наутро не поздно, часам к одиннадцати.
Может показаться странным, но первого января в Союзе трудятся почтальоны. И выходят газеты. Не все, но самая главная, «Правда», отпечатана.
Я спускаюсь к почтовому ящику и достаю праздничный номер. Там на последней полосе рассказ Юлиана Семенова – про Штирлица. Смысл его заключается в следующем. В полуразрушенном, но все еще нацистском Берлине сорок пятого года советский разведчик видит черную кошку, перебежавшую дорогу. И немецкого мальчика, который вот-вот перейдет ее след. И тогда доблестный чекист нажимает на газ своего «Мерседеса», первым пересекает невидимую линию, прочерченную черным котом, и тем самым «спасает» парнишку.
Рассказ, вроде написанный на полном серьезе, да в главной партийной газете опубликованный, звучит откровенно пародийно, в духе анекдотов про Штирлица. («На углу стояли проститутки. „Проститутки“, – подумал Штирлиц. „Штирлиц“, – подумали проститутки».) Мы вчетвером, читая его под утренний кофе, с остатками «Птичьего молока», только потешаемся.
Потом друзья уходят, но через пару часов жалуют новые – мои школьные товарищи. (Пустые квартиры в те времена использовались на полную катушку.) Друзья знакомятся с невестой и выказывают мне тайком горячее одобрение.
На следующий день мы с Ленинградкой едем вместе, словно семейная пара, в гости к другим друзьям, по институту. А третьего, когда открываются магазины, отправляемся на «Щелковскую», на разведку в магазин «Гименей», куда имеем теперь полное право захаживать. Но ничего не покупаем – цены кусаются. Особо поражает бобровая шуба ровно за десять тысяч рублей – дороже, чем кооперативная квартира или автомобиль «Жигули».
Потом я провожаю свою невесту на поезд.
Новый год прошел. Незаметно, как всегда. Завтра – на постылую работу. Вставать по будильнику, чтобы, не дай бог, ни на минуту не опоздать.
И расставаться с любимой грустно. Мы прожили вместе три дня, как бы в собственной квартирке, вели совместное хозяйство. И мне нравилось быть рядом.
И вот – разлука. Но в каждой горести маячит надежда на грядущие перемены. Скоро я брошу постылую службу. Займусь любимым, бодрым делом. И с невестой мы тоже вот-вот увидимся. Семнадцатого у меня день рождения, и она приедет в столицу со своей мамой – теперь знакомиться с моими родителями по-настоящему и обсуждать детали грядущего бракосочетания. Но что такое целых две недели для любящего сердца! Вечность! На промороженном перроне Ленинградского вокзала сердце разрывается от тоски. Поезд, холодный и дополнительный (в Новогодье с билетами, как со всем прочим, дефицит), отчаливает от платформы.
С тех пор минуло, как пишут в романах, много лет. Всякое с нами бывало. Случались тяжелые времена, и веселые, и грустные. Однако тот Новый год стал, как оказалось – если опять воспользоваться тогдашним партийно-пропагандистским лексиконом, – одновременно и определяющим, и решающим.
Потому что все Новые года, что приходили ему на смену, все тридцать три прошедших – в съемной коммуналке, в арендованной двушке, в собственной кооперативной квартире, в компании с друзьями, в Ленинграде (а потом в Петербурге), в гостинице на берегу Красного моря, на нью-йоркской Таймс-сквер, в своем доме в Подмосковье – все, без исключения, последующие года мы с моей тогдашней невестой встречали вместе.
Анна Матвеева
Письма профессора Феенкера
Кто бы мог предположить, что это – лучший Новый год в моей жизни! И что по сию пору буду вспоминать его, сравнивать с ним наступившие после. И что никакого сравнения они не выдержат…
Через три недели после Нового года мне должно было исполниться восемь. Законное время ожидания подарков и поздравлений (по поводу сначала всеобщего, а потом – моего личного праздника). Но на этот раз в душе копошилось опасение быть обнесенной удовольствиями: как мое поведение, так и прилежание в последнее время оставляли желать лучшего… Я часто капризничала, неаккуратно вела прописи, укусила брата Костю за руку (зубы там так и отпечатались пунктиром!), а не далее чем вчера изуродовала любимую книжку: обиделась за что-то на маму (мама утверждала, что, когда я рвала из книги листы, выражение лица у меня было мстительное).
Выданная мне навсегда близость моих новых годов – первого января и января девятнадцатого – превратила начальный месяц года в самый любимый. Я прощала ему все: короткие темные дни, лютую стужу, кусачие гамаши и даже ненавистный платок, которым мне повязывали голову под шапкой. Настоящее лето бывает только в детстве, но и настоящих зим после тех, что приходили в Свердловск в конце семидесятых, я как-то не припомню. А мне особенно повезло – родиться в самый холодный день года! Никто не объяснял, что девятнадцатого января отмечают Крещение, никто не заикался о знаке зодиака Козероге – это был просто мой день, самый лучший в году.
Новый год я воспринимала всего лишь как разминку перед Настоящим Праздником, как, наверное, и полагалось младшему ребенку в счастливой и дружной семье. Этого я тогда тоже не понимала, про дружную и счастливую. Жизнь омрачали разве что наши с братом стычки, ну и, пожалуй, денежные нехватки. На многие свои пожелания я слышала: «Не получится, нет такой возможности» (то есть денег). Впрочем, это шло как-то мимоходом, а в целом я ощущала себя почти всегда довольной жизнью.
Третьего дня мы с братом старательно обыскали квартиру в поисках припрятанных подарков, но не нашли ничего интересного или хотя бы из ряда вон выдающегося. Мне, правда, померещилось в стенном шкафу нечто инородное, явно не здесь прописанное и к тому же мягкое, способное обратиться плюшевым зверем, к которым я в том году была расположена особенно. Но Костя, выслушав мое предположение, заявил авторитетно:
– Это папины валенки!
Скорее всего, брат просто поленился лезть с инспекцией на самую верхнюю полку, но я с ним спорить не стала. Валенки так валенки. Хотя почему они лежат дома, если на улице минус тридцать? Вопрос остался открытым, как и дверцы стенного шкафа. В результате мама сделала правильные выводы и рассердилась на нас обоих. Сердиться и ругаться мама не умела, так до сих пор этому и не научилась, хотя поводов лично я давала ей множество.
– Вообще никаких вам подарков, раз так! – Мама грозила пальцем, хмурила брови, а глаза у нее блестели и смеялись, я это видела, и Костя видел тоже. Тем же вечером, когда я никак не могла заснуть и прибежала к маме в соседнюю комнату – она писала там свою диссертанцию (это детское слово до сих пор кажется мне очень красивым: в нем струится движение, танец, тогда как правильная диссертация скучна и статична), – мама для баловства нарисовала мне черной шариковой ручкой маленького чертика на животе. Это был очень красивый чертик, ничем не хуже тяжеленного черта каслинского литья, который стоял на полке в каждой третьей квартире Свердловска. Мама прекрасно рисовала, она все делала и делает прекрасно, и это удивляет многих ее знакомых: понятно, что можно защитить докторскую, заработать себе имя в научной среде, выпустить целый прайд аспирантов и с десяток словарей с учебниками. Но уметь при этом еще и варить варенье? Готовить рябчиков в сметане (а вначале – потрошить этих самых рябчиков)? Шить-вязать? Белить и красить? Полоть и окучивать? А также играть на фортепиано?