Могила воина - Страница 2

Изменить размер шрифта:

– Ах нет! – вдруг нежно улыбнувшись, сказал мастер-месяц, – прелесть какая женщина! Но как относится к этому почтеннейший граф Гвиччиоли?

– Очень философски: требует от Байрона пять тысяч фунтов.

– Что за подлец! Да, ведь, он сам богат!

– Значит, хочет стать еще богаче.

Из камеры размышлений вышел мастер-солнце, уже все объяснивший Папаригопулосу. Греком интересовались мало: говорили только о Байроне. Хозяин хижины еще рассказал, что сумасшедший поэт привез из Равенны семь слуг, пять карет, девять лошадей обезьяну, собак, и еще каких-то петухов. Встает он в два часа дня, – «когда я приехал, он принимал ванну!» – питается только овощами, чтобы не пополнеть, но за обедом, – «сам рассказывал!» – выпивает две бутылки вина.

– Какого? – с сочувственным любопытством спросил мастер-месяц, знавший толк в вине и в еде.

– Я не спросил. А когда пишет свои стихи хлещет джин с водой. Ему присылают из Лондона, – сказал, смеясь, хозяин хижины.

II

У виллы Ла-Мира мальчишки, поджидавшие выхода хозяев, радостно закричали: «Хромой! Хромой!…» Байрон на лестнице с бешенством поднял хлыст. Лицо его исказилось. Мальчишки разбежались, продолжая орать. В карете графиня Гвиччиоли подавленно молчала: знала, что это у него больное место, но изумлялась, как великий человек может обращать внимание на подобные пустяки: хромота его, которую он научился отлично скрывать особой бегущей походкой, почти незаметна; он и со своим недостатком все же прекрасен, как греческий бог, – в последние месяцы быстро седеет, но от этого, пожалуй, стал еще прекраснее. Ей было известно, что Байрона многие считают сумасшедшим, и она сама порою этому верила; верила и теперь, искоса на него глядя.

Они молчали до самой Фузины. Тянулась скучная Брента, болота с рыжими растениями, чахлые умирающие деревья. Когда сели в гондолу, Байрон как будто успокоился и взял за руку графиню, чтобы оправдать свое долгое молчание. Она обратила его внимание на красоту заката, на розовевшие где-то вдали вершины снеговых гор. Считала себя обязанной говорить с поэтом о поэтических предметах и что-то процитировала на память из «Корсара». Ее английское произношение всегда вызывало у него улыбку. Байрон рассеянно улыбнулся и теперь. Она повторила то же по-итальянски. Он подумал, что это и в подлиннике плохие стихи, а в итальянском переводе просто напыщенный вздор, которым не может искренне восхищаться ни один разумный человек, и что его читатели, не знающие английского языка, сознательно или бессознательно обманывают себя и других.

Высвободив понемногу руну, он изредка – когда это казалось ему необходимым – обменивался замечаниями с Терезой. Заметил, что она – для него и для Венеции – надела стильное платье темно-зеленого бархата, обрадовался, что заметил (иначе вечером были бы попреки и, быть может, слезы), и преувеличенно похвалил, – она вспыхнула от удовольствия. Подумал, что любит ее, но не очень: приблизительно так же, как любил в последние годы других своих любовниц. Сам себя проверил: «Если бы она сейчас в гондоле умерла от разрыва сердца?» – «Было бы крайне неприятно». В этих мыслях тоже было что-то дешевое, – то самое, что он в последнее время видел в своих стихах, – не говоря уже о стихах чужих, – и во всем вообще, и, в частности, в байронизме. Распространившееся по Европе слово это и льстило ему, и было смешно, особенно по несоответствию с его настоящей душевной жизнью. Однако, он подумал, что, вечно создавая невозможные, неправдоподобные человеческие образы, сам стал всерьез немного на них походить. И тут же решил при первом случае сказать печатно, что все эти Корсары и Манфреды, имевшие столь сказочный успех и создавшие ему славу величайшего писателя эпохи, в действительности необычайно способствовали падению в мире литературного вкуса.

Гондола подходила к Сакка-сан-Биаджо. Показалась залитая красным светом Венеция, и в сотый раз он испытал впечатление чуда при виде этого затопленного города, медленно разрушающегося города дворцов и церквей, города с людьми, не научившимися ходить как следует из-за гондол и каналов, города, в котором лодочники с лицами древних патрициев, не думая ни о какой литературе, поют строфы Торквато Тассо. «Ничего прекраснее нет на свете», – сказал он графине, – «хоть все это нажито воровством: они присвоили себе в искусстве чужое – готический, византийский, арабский стили – перемешали на своем солнце и создали изумительнейший город в мире». – «А Venezia si sogna, a Roma si pensa, a Firenze si lavora, a Napoli si vive»,[1] – заметила она. Глупость поговорки его поразила. – «Жаль, что из зверей в Венеции существуют только люди и крысы», – сказал он и устыдился: это было замечание в духе плохого, давнего Байрона, одно из тех изречений, который часто цитировались его поклонниками и врагами, а у него самого вызывали теперь отвращение, – «Вы не находите, что я становлюсь глуп и пошл?» – спросил он Терезу; желал придать вопросу покаянный тон, но вышло опять нехорошо, очень нехорошо. Он взглянул на графиню и увидел, что ей его изречение понравилось, что она вечером непременно это изречение запишет. – «Я не нахожу, Байрон!» – сказала Тереза восторженно. Его раздражало то, что она, ради поэзии и оригинальности, называла его по фамилии, но он почувствовал ее желание перейти в гондольный тон и, взяв ее за руку, заговорил самым байроновским своим, бархатным голосом, так чаровавшим женщин: «Tu sei, е sarai sempre mio primo pensier… Non posso cessare ad amarti che colla vita…».

Он велел гондольеру остановиться у Riva degli Schiavoni, легко выскочил из гондолы, оставил в фельце хлыст и простился с графиней, условившись встретиться с ней в одиннадцатом часу, в снятом им Palazzo Mocenigo. – «Но не ужинайте, ради Бога, Байрон, мы поужинаем одни.» – сказала она. Он кивнул головой и побежал вдоль дворца к площади. Графиня видела, что на Пиаццетте какие-то люди побежали вслед за ним. «Тотчас узнали! Может быть и ждали здесь, чтобы на него посмотреть!» – с гордостью подумала она. На берегу тоже собралось несколько человек. Они с любопытством глядели на отходившую гондолу. Одна дама с раздражением что-то говорила другой. Тереза Гвиччиоли поняла, что говорят об ее наружности, о наружности любовницы лорда Байрона.[2] Эта мысль наполняла ее счастьем. Графиня приняла в гондоле вид Байроновской героини. Она не очень читала его книги, – только просматривала и кое-что заучивала наизусть, чтобы цитировать, – но все отлично угадывала и смотрела ему теперь вслед с влюбленной и счастливой покорностью.

Пробегая, он подумал, что эта бальная площадь с ее вечным маскарадом тоже до несерьезности прекрасна, что нужно бы поскорее положить ее в футляр, и прежде всего, эту ювелирную игрушку, называющуюся у них собором. Со злостью и наслаждением чувствовал, что его узнали, что о нем шепчутся, что на него показывают взглядами. Столики Флориана на площади были почти все заняты. «Здесь сегодня собираются карбонарии», – равнодушно сказал кто-то. Две некрасивые дамы, вскочив и раскрыв рты, без малейшего стеснения на него уставились. Он злобно пробежал по проходу между стульями. «Байрон! Лорд Байрон!» – доносились до него радостно-взволнованные голоса.

III

Хозяин хижины подошел к Байрону, крепко пожал ему руки и поблагодарил его за честь, оказанную им венте. Затем, познакомив гостя с наиболее видными членами баракки, полуспросил: «Что ж? Пожалуй, начнем», и, взяв жезл, постучал им по полу. Карбонарии стали занимать места вдоль правой и левой стен комнаты. Все вынули из карманов веревки и надели их наподобие пояса. Старшие положили рядом с собой кинжалы. Справа от двери камеры размышлений сел мастер-солнце, а слева – мастер-месяц. Для гостя был приготовлен пень рядом с председателем. Кто-то с улыбкой подал гостю запасную веревку. Он, морщась, поблагодарил.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com