Могила Азиса. Крымские легенды и рассказы - Страница 21
-- Кроткая, послушная моя овечка!
-- Оставь, пусти меня, витязь, -- шутливо отбивалась красавица.
И целовал ее он горячим, страстным, долгим, богатырским поцелуем. Крепко, должно быть, спал Магомет, всхрапывая на всю деревню, если не слышал, как воскресший витязь обнимал его неверную жену, уступившую мольбам. ласкам и обещаниям грозного призрака. Если бы знал Магомет, кого шайтан смущает такими лукавыми снами под его кровлей, он, наверное, оставил бы заезжего путника ночевать под грозой и бурей, беззащитного от степной непогоды.
Проснувшись с зарею, я вышел на порог сакли. Как свежа, как хороша была степь после бури! Зелень трав, омытых дождем, приобрела новые чарующие краски. Неприглядная и серая, высохшая под солнцем равнина словно расцвела за одну ночь. Острый буркун высоко поднимал свои пушистый головки, и сочные стебли бидаяка весело зеленели, еще не отряхнув дождевых капель. Вся степь была напоена влажной свежестью, и ветерок приносил с собой пряный запах чобора и мяты. Легко и вольно дышала грудь в утреннем воздухе, обновленном грозою. Первый луч солнца, румяный и радостный, как ребенок, улыбаясь, пробегал по верхушкам трав и покрывал их тонкою позолотой. Выпрямился примятый непогодой ковыль, и над ним трепетали вдали сизые крылья степной птицы. Только таясь, на дальнем горизонте, за курганами, дымилась туманная мгла, последняя угроза отгремевшей бури. На небе ни облачка. Будто разгладились морщины на хмуром челе, и прояснело оно, полное милости и благоволения. Властитель более не гневался. Лазурны были его очи, и в них загорался лучистый блеск молодого дня. Рождалось солнце.
Невдалеке мне послышался смех ребенка. Я обернулся и увидел под каменным забором Османа, державшего на коленях маленького черноглазого мальчугана. Малютка был в одной рубашонке и весь обвешан амулетами странного вида. Он звонко смеялся и хватал ручонками за усы Османа.
-- Беным бала, беным бала! -- лепетал Осман, целуя и забавляя ребенка.
Я заметил, что Осман улыбался, но на глазах его были слезы.
-- Э, Осман! Да ты вот где! Откуда достал себе нового знакомого?
Я подошел к ним и погладил мальчугана по голове. Тот пугливо посмотрел на меня и прижался к Осману.
-- Не знаем, чей дитэ! Одна бегает! -- сказал Осман.
-- Что это у него за побрякушки на шее?
-- Амулет, талисман... Дитэ глаз не портил, джин отгоняешь, мать надевал.
-- Отчего мать за ним не смотрит? Его еще собака укусит.
-- Видишь, совсем грязное дитэ. Мать плохой -- дело много будешь. Вот мне такой дитэ, -- я будешь смотреть, один не пускать на дерепня будешь.
Осман приласкал мальчика.
-- А ты любишь детей, Осман? -- Он потупился.
-- Жена помер. У меня нет дитэ! Один скучно.
В руках Османа появилась откуда-то жирная лепешка, и он дал ее мальчику.
-- Ну, что, Осман, ведь нам ехать пора?.. Мы и так замешкались.
Осман встал, потрепал мальчика по щеке и молча пошел за мной. Вслед нам раздался неистовый рев. Ребенок, держа в одной руки лепешку, прижимал другую, сжав кулачком, к глазам и громко всхлипывал. Он, очевидно, был огорчен уходом своего недавнего приятеля. Осман тотчас вернулся к нему и стал утешать, бормоча что-то по-татарски.
Я пошел один во двор сакли и стал запрягать лошадь. Подоспел и Осман. Мы вдвоем сладили упряжь и съехали со двора. Хозяин-монголец сидел уже на корточках у порога и курил трубку. Я расплатился с ним за ночлег, он кивнул головой и не проводил нас.
Скоро деревня осталась далеко позади и едва белела своими саклями в зеленеющей степной равнине. Опять курганы, опять бесконечная даль. Степь да небо, и в этих зеленеющих волнах травы, я, Осман и лошадь, затерянные, словно покинутые на произвол судьбы. Каким одиноким и грустным чувствует себя человек в мертвой тишине и в необъятном кругозоре степей! Какими-то маленькими, ничтожными существами кажемся мы в сравнении с величавой пустыней природы. Теснее жмешься тогда к товарищу, стараешься как бы ненамеренно перекинуться словом, восклицаньем, и странно звучит речь в безмолвии окружающего, широкого мира. Может быть, и животное ощущает здесь ту же потребность общения, живого звука. Лошадь моя заржала громко, протяжно, а кругом не было видно ни далекого табуна, ни стреноженного коня на кургане.
-- Якши бала, хороший дитэ! -- сказал Осман как бы про себя.
-- А, ты про мальчугана? Что, утешил его?
-- Мать пришел, дитэ бил...
-- Побила?
-- Плачет дитэ. Мать домой за рука повел.
Не знаю отчего, но мне стало жаль Османа. Не чувствовал ли он себя в жизни таким одиноким, вечно одиноким, каким на минуту почувствовал я себя в степной пустыне? Не сжиналось ли его сердце тоскою? Может быть, держа у себя на коленях чужого ребенка, так близкого к его собственной детской и ясной душе, он был счастлив. Он лепетал с малюткой на том непонятном языке, который угадывает только материнское сердце.
Они обменивались мыслями, доступными им одним, радостями, чуждыми для многих. Они играли и понимали друг друга. Зачем у него не было семьи, детей -- всего, что составляет привязанность и счастье, что помогает нам забывать свое одиночество, свою затерянность в мире. Увы! Жизнь не справляется о потребностях нашей души. Она отнимает у нас самое дорогое и дает взамен то, что нам не нужно, что противоречит нашим желаниям. Что же дала жизнь Осману? Свободу и одиночество! Но как тяжелы эти дары для нежного сердца. Только немногим под силу они. Только немногие их сочтут за истинный дар. Любить пустыню и свободу! Возможно ли это для легкокрылой птички, залетевшей в глухую степь в поисках своего гнезда, птенцов и подруги! Бедный Осман!
Я невольно взглянул на него сбоку. Осман задумчиво перебирал вожжи руками. Глаза его смотрели в даль, в бесприютную и унылую степь. Изредка по ней перебегало или тяжело перелетывало стадо дроф, штук в пять, шесть. Они чутко поднимали головки по ветру и, почуяв нас, прятались в траве.
-- Куда же ты думаешь теперь идти, Осман?
-- Куда?.. -- Он с минуту подумал... -- в Керчь пойду.
Версты две мы проехали молча. Вдруг он обернулся и сказал:
-- А что, господин, Петербурх далеко?
Я улыбнулся.
-- А что же, ты и в Петербурге собрался побывать? Далеко это, брат, отсюда тысячи три верст будет!
-- Тысячи три-и! -- протянул Осман и хлестнул лошадь.
Некуда было себя давать этой буйной, одинокой голове. Перемена мест, странствие, скитальческая жизнь могли еще разнообразить его никому не нужное существование, но разве дали бы они настоящую пищу его сердцу? Он по своему любил природу, любил, быть может, потому, что ему некого было любить. Она была ближе к нему, чем человек. Она была все же своя, не чужая, холодная и отзывчивая, молчаливая и говорящая. Он был ее сыном, заброшенным, обездоленным, но все же родным сыном ее. Так, чахлая травка, выросшая на горной вершине, все льнет к голому утесу, хотя он скудно питает ее и не защищает от непогоды...
-- Вон хутор будешь! -- указал мне кнутом Осман на белевшую в степи группу построек. Да, это была усадьба помещика, к которому я ехал по казенному делу. Богатый землевладелец, он жил в небольшом и грязном домике, уступавшем по величине и удобству его кладовым и амбарам. Он вел торговлю хлебом и сбывал его за границу. Землевладелец и маклер, хозяин и аферист -- это был настоящий тип южного помещика. Единственным украшением его существования была черноглазая бенюша, его экономка, прислуга и сожительница, обращавшаяся с ним довольно энергично; бенюша была из малороссиянок, которых много в этих местах. Не будь бенюши -- помещик-холостяк жил бы совсем бобылем. Его время наполняли исключительно хозяйственные расчеты, барыши и убытки. В доме его я нашел только одну, Бог весть как попавшую сюда, в глухую степь, книжку -- "Лес рубят, щепки летят" Михайлова. В истрепанном переплете она валялась на этажерке рядом с какой-то настойкой в бутылке и охотничьим патронташем. С неудовольствием подъехал я в своем шарабане к крыльцу его дома. Мне было скучно и грустно вдвойне. Здесь я расстался с Османом, этим случайным товарищем и попутчиком.