Млава Красная - Страница 21
– Геннадий, – подала голос маменька, – ты сегодня невозможен…
– А дядюшка Егорий возможен? – Брат всё больше походил на оскалившегося мастифа. – Будь в этой стране хоть четверть тех зверств, кои расписывают господа чудиновы, сидеть бы Егорию Кронидовичу не здесь, а в равелине, а то и на колу. Ибо варварство и дикость…
– Ох, молодость, молодость… – Дядюшка, хоть и слегка порозовевший, продолжал улыбаться. – Только бы поспорить да подраться… Все мы в юности таковы.
– Ой ли? – Геннадий медленно свернул салфетку. – Что-то не припомню я, дядюшка, за вами отличий воинских. Это государь в бытность свою великим князем на капказской линии «Егория» за храбрость получил, а князь Орлов да Николай Леопольдович и вовсе чуть ли не все ордена собрали. Вы же, дядюшка, всё больше по Эуропам…
– А ты бы помолчал! – перебил папенька, то ли защищая Егория, то ли не желая вспоминать о собственных подвигах, точнее, об их отсутствии. – Тоже, чай, не на Капказе… Гвардионец анассеопольский.
– Авксентий Маркович! – Глаза матери нехорошо сверкнули. – Думай, что говоришь…
– Отчего же, – усмехнулся Геннадий, – батюшка прав. Не знал, как сказать, а тут такая оказия… Третьего дня подал я прошение государю. О переводе к Росскому. Хоть поручиком. Потому что гвардейским гренадерам отдан приказ выступить к ливонской границе.
Смысл сказанного братом ударил так, что ногти впились в подушечки ладоней, и мысль проскользнула чужая, отстранённая. Сейчас что-нибудь разобьётся, подумала Зинаида, глядя на пёстрый от посуды стол, – просто потому, что так всегда случается в романах. И потому, что маменька то и дело роняет вещи, а папенька в минуту жизни трудную швыряет их об пол и топает ногами.
Чашка и впрямь вырвалась у княгини из рук, но не разбилась… Почему?
– Геннадий! – страшным и трагическим шёпотом провозгласила Дарья Кирилловна. – Ты не сделаешь этого, Геннадий! А если и сделаешь, я, я… не допущу того! Я брошусь в ноги государю, я буду умолять его пощадить мои седины, мою бессильную старость…
Зюка прикусила губу – роскошные маменькины волосы, кои, несмотря на возраст, не пробило и единой белой нитью, служили предметом давней зависти всего старшего поколения августейшей фамилии. И младшего тоже.
– Маменька, – Геда встал, вновь взял её за трепещущую руку, прижал к груди, – не могу допустить, чтоб считали бы вы своего сына презренным трусом, бегающим от опасности. Лакедемонянские матери говорили…
– Не хочу! – пронзительно-зверино вскрикнула княгиня – так, что Зинаиду продрало настоящим ужасом. – Не допущу!.. Не позво-олю!
Поднялась ужасная суматоха. Бежали маменькины горничные с нюхательными солями, растерянно топтался папенька, Геда с пылающими щеками отступил к окну, закусив губу, но не опуская взгляда. Дядюшка Егорий и кузен с кузиной торопливо откланивались.
– Постыдился бы, племянник, – бросил на прощание Георгий Кронидович. – Мать твоя – святая женщина…
– Так не удивляйтесь, что я хочу быть её достойным. – Геннадий не отвёл глаз.
Зюка осторожно, бочком, подобралась к брату, коснулась кончиками пальцев судорожно сжатого кулака.
Геда коротко взглянул на сестру, кивнул едва заметно, но так благодарно, что Зюке немедля захотелось совсем не по-великокняжески расплакаться.
Глава 4
Анассеополь
18 сентября 1849 года
1. Особая его василеосского величества. Собственная Канцелярия по благонадзорным делам
Выписанные с похвальной дотошностью кавалергарды в кирасах и касках замерли в конном строю на нарисованном плацу. Можно было встать, подойти к окну, отдёрнуть портьеру и увидеть этот самый плац воочию. Пустой, мокнущий под зарядившим ночью холодным дождём. Осень вломилась в город, как опоздавший на дежурство корнет. Вот его и духу нет, а вот стоит, точно век тут был…
– Ваше высокопревосходительство, – негромко доложил адъютант, – экипаж у крыльца.
– Спасибо, голубчик, – кивнул Николай Леопольдович, – сейчас спущусь.
Адъютант тенью скользнул за дверь. Щёлканья каблуками и боданья головой Тауберт не поощрял даже в бытность свою командиром Конного лейб-гвардии полка.
Господи, неужто это и впрямь было когда-то? И нынешнего шефа Жандармской стражи большей частью заботили лишь выучка да выходки конногвардейцев, вечно норовящих во всём превзойти кавалергардов, не исключая, увы, и кутежи? А уж случай с ростовщиком Гусиковским, из-за чего, собственно говоря, он, полковник граф Тауберт, нежданно-негаданно оказался именно в этом кабинете и от кажущегося теперь безоблачным прошлого остались лишь дарёная вездесущим Янгалычевым картина да плац за сдвинутыми портьерами…
Николай Леопольдович невольно улыбнулся. Какие же мелочи вводили нынешнего сатрапа в недоумение и неистовство! А ведь когда ростовщик вздумал вдруг определить своего отпрыска в полк его василеосского высочества Севастиана Арсеньевича, для чего скупил векселя конногвардейцев на изрядную сумму – как сейчас помнится, восемьдесят три тысячи рублей серебром – и пригрозил в случае отказа их все опротестовать, Тауберт едва не дал волю рукам. Наглеца вывели вон, а векселя – векселя пришлось оплатить из собственного кармана. Благо было чем.
Смешно, но Гусиковский-младший, годом позже произведённый в офицеры лейб-гусар, никакого отношения к отцовской затее, как выяснилось, не имел и вообще оказался человеком достойным, что показало потом шигоринское дело. А вот для Николая Леопольдовича визит ростовщика обернулся письмом государя, прознавшего о случившемся, государем же возвращёнными деньгами и строгим предписанием сдать полк князю Иванчикову. Приняв в то же самое время у стареющего Карачаева Собственную его величества Канцелярию с корпусом Жандармской стражи.
Почему выбор пал на него, Николай Леопольдович так и не понял, но в роду Таубертов не уклонялись от долга, сколь бы неприятным тот ни казался. И потом, должен же кто-то нести сей крест, и почему не он?
При этом к доносчикам граф относился с непозволительным для его должности кавалергардским презрением. «Доносчики нам не надобны, – часто говаривал он, собирая верхушку Канцелярии. – Что там корнет Ряженский в пьяном виде об их василеосских высочествах наговорил – меня не волнует. Не пьяные болтуны опасны, а трезвые молчуны. Кто громче всех кричит, тот скорее всего ничего и не сделает. А потому, господа, ищите тех, кто настоящую измену чуять будет. Если всем ябедам ход дадим – скорее Державу взорвём, чем вся Европа, вместе взятая, вздумай она напасть».
Кто умел чуять настоящую крамолу, сыскивались. Пусть в малом числе, но сыскивались, другое дело, что Николай Леопольдович всё больше склонялся к выводу, что крамолу, настоящую крамолу, извести при желании и известном уме можно, а вот глупость, подлость и мздоимство вряд ли. Хуже того, они эту самую крамолу и питают, когда вольно, когда и невольно: так и не отрёкшийся до конца от своей вольнодумной юности Орлуша тому живой пример. Не носился бы князь так со своими конституциями, не мешай ему воры, лизоблюды да бестолочи или имей военный министр хотя бы возможность спровадить голубчиков в отставку по закону… Но Сергий тянет свой воз молча, о его недовольстве, как и о нелюбви к государю, знают только самые близкие, а сколько таких орлуш по России? Когда человек годами бьётся как рыба об лёд, пытаясь либо сделать что-то полезное, либо добиться справедливости, и раз за разом нарывается или на тупость, или на алчность, или на равнодушие, и одеты эти тупость, алчность и равнодушие в вицмундиры. Вот так и уверяются как в собственной вечной правоте, так и в том, что с противником все средства хороши и противник этот не дурак-чиновник, но… Держава.
Однако хватит философствовать, пора ехать, да, пора. Николай Леопольдович собрал со стола бумаги, аккуратно разложил по ящикам бюро и тщательно запер. Несколько особо важных папок убрал в сейф. Лишний раз осмотрел кабинет, конторку рядом с пирамидой каталожных ящиков, узкую козетку возле окна, круглый стол с парой венских кресел подле – за ним шеф Жандармской стражи беседовал с посетителями. Неважно, сколь надёжна охрана, сколь прочны решётки на окнах второго этажа и сколь хорош замок в дверях самого кабинета, – документов бывший кавалергард на виду не оставлял никогда. «Что, Никола, шпионов аглицких пасёшься?» – подшучивал порой Кусака Янгалычев, но граф Тауберт на насмешки внимания не обращал. За содержимое его сейфа европейские кабинеты заплатили бы золотом по весу, десяти-, а может, и стократно.