Мистическая Скандинавия - Страница 4
Лишенные французской сусальности, ранние сказки Андерсена казались неподходящими для детской аудитории. Они были мало назидательны и даже безнравственны. «Вряд ли кто найдет особенно полезным для детей читать о принцессе, разъезжающей по ночам на собаке к солдату, который целует ее», – говорилось в одной из первых рецензий на андерсеновский сборник. Литературная жизнь полна иронии! Мы видели, что в наши дни Андерсена, напротив, обвиняют в суровом морализаторстве и сексуальной закрепощенности. Наверное, в 1830-х годах датские критики уже болели неврозом.
Братья Гримм долго бились над заглавием своих «Детских и семейных сказок» и, в конце концов, удалили из него эпитет «народные». Вот и Андерсен переломал немало копий в поисках точного наименования для своих книг. Сначала он, как и братья, использовал заголовок «Сказки, рассказанные детям», а затем – «Новые сказки», но после критических нападок в свой адрес заменил его словом «истории». Под этот термин в равной степени подпадали и «незатейливые байки в духе народной традиции» (так писатель охарактеризовал свои фольклорные переработки), и «рассказы, отмеченные дерзким полетом поэтической фантазии», которым были отданы его симпатии. Аргументируя свое решение, он вслед за собирателями ссылался на авторитет народа, именующего историями все подряд – сказки для детей, нравоучительные басни, рассказы для взрослых. Озаглавив «историями» сборники 1852, 1853 и 1855 гг., Андерсен остался недоволен, ведь к тому времени его уже знали как сказочника. Поэтому в 1858 г. он соединил в одном заголовке «сказки» и «истории».
На этом сходство между немецкими учеными и датским литератором исчерпывается. Братья желали рассказывать сказки именно детям, но дети не сразу их приняли. Эпитет «семейные» убеждал родителей, что сказочные ужасы укоренены в культуре германского народа и отказываться от них нельзя. Братья добились своего и, перевоспитав родителей, проложили дорогу к детским сердцам. В новой, избавившейся от романтической мягкотелости Германии их сказки читались с упоением.
Андерсен же обижался, когда его называли детским писателем. Вряд ли его всерьез беспокоило мнение детей. По воспоминаниям профессора В. Блока, опубликованным в 1879 г., Андерсен крайне редко читал сказки детям и «предпочитал взрослую публику, но не ради того, чтобы услышать ее советы – он не нуждался в них». По словам Э. Коллина, друга и поверенного Андерсена в течение сорока лет, он вообще «не предназначал сказки для самостоятельного чтения детей; предполагалось, что взрослые будут читать или рассказывать их детям, придерживаясь, сколько возможно, тона Андерсена» («Андерсен и семья Коллинов», 1882). Иными словами, чтение сказок детям предварялось их осмыслением родителями. Андерсен был убежден, что детей «забавляет самая фабула сказок», взрослых же интересует «вложенная в них идея». Ну а идея, в понимании автора и ряда критиков, например К. Майера, намного важнее фабулы. Идея – «зерно и мозг сказки, она-то и сообщает этим произведениям полноценность и силу».
К сказочному жанру Андерсен относился пренебрежительно. «Незатейливые байки», утомительное «жонглирование золотыми яблочками фантазии» – братья Гримм нипочем бы так не выразились! В «Моей жизни как сказке без вымысла», написанной специально для первых двух томов (1847) немецкого собрания сочинений, Андерсен уделил сказкам всего полторы страницы и едва обмолвился о первом их выпуске. Но, начав писать истории собственного сочинения, не базирующиеся на фольклорном источнике, он придал им колоссальное значение и жаловался на неразумного читателя, отдающего предпочтение ранним сказкам. Складывается впечатление, что Андерсен продолжал работать над сказками лишь потому, что с их помощью было проще докричаться до публики, равнодушной к его скучноватым пьесам и путевым заметкам.
Одной из главных задач братьев Гримм, заботящихся об исторической и мифологической достоверности, было преодоление детских страхов. Фантазирующего Андерсена проблема страха не трогала – он собирался не пугать читателя, а поучать. При своей удивительной даровитости, при замкнутом, нездоровом, с точки зрения обывателя, образе жизни, который он вел, Андерсен мог бы в творческом полете многократно превзойти Гофмана, сродство с которым он недаром ощущал. Но, увы, его сковывали две мощные цепи – протестантский рационализм и романтическая чувственность. К тому же он постоянно задумывался о нуждах угнетенных, превращая сказки в тяжеловесные сатиры и проповеди эгалитаризма, так что их даже рекомендовали для прочтения… монархам[1].
В детстве Андерсен наслушался жутковатых сказок не меньше, чем Асбьёрнсен и Му, и, будучи гораздо более тонкой и восприимчивой натурой, принял их близко к сердцу. После общения со старухами в приходской больнице и работницами в деревне на чистке хмеля мальчик «боялся выйти в темноте на улицу». Мимо Холма Монахинь и собора Святого Кнуда в Оденсе, связанных с таинственными происшествиями, он ходил с закрытыми глазами. Некогда с соборной колокольни сорвался колокол, лежащий с тех пор на дне озера.
По мере взросления и вхождения в свет страх улетучился. В юношеских балладах и сказках 1820-х – начала 1830-х годов его нет и в помине. Так, в зарисовке «Эльфы в Люнебургской роще» малютки, обитающие в цветах, навевают путешественникам будничные сны. Студенту снятся экзамены, девушке – ее печальная судьба, купцу – биржа, старому аптекарю – увечье и нищета. А много лет спустя Андерсен переделывает легенду об упавшем колоколе («Колокольный омут»), дополнив ее преданием Тиле о водяном, живущем в том же озере. Вы думаете, водяной добавил ужаса услышанной в детстве истории? Ничего подобного! Колокол спас подводного хозяина от одиночества – он узнал от него о событиях, происходящих в мире людей, а колоколу в свою очередь поведали обо всем птицы, ветер и воздух.
Бузинная матушка. Иллюстрация Х. Тегнера (1913). Апофеоз благодушия и довольства
Для такого междусобойчика Андерсену и нужны были волшебные существа. Они вели себя по-человечески, дружески болтали или угрюмо отмалчивались. Г. Гейне вспоминал, как летом 1833 г. Андерсен рассказал ему о датских домовых. Охотнее всего домовые едят размазню с маслом и, обосновавшись в доме, не склонны его покидать. С развитием этического мировоззрения и обращением к выдуманным сюжетам Андерсен вкладывает в чудовищ определенные идеи. А поскольку мысли и чувства способен выражать любой предмет, на который падает взор сказочника, постепенно чудовища вытесняются цветами, деревьями, снежинками, каплями воды, мячами, воротничками и т. д. Язычник (если угодно, первобытный человек) наделял предмет духом. В мифах и сказках дух покидал свое убежище. Андерсен загоняет блудный дух обратно в предмет, и предмет очеловечивается.
Вот, например, сказка «Бузинная матушка» (1844). В датском фольклоре это существо живет в бузине и мстит за нанесенные ей повреждения. В сумерках оно может передвигаться по двору и заглядывать в окна. Если из бузины изготовить колыбельку, разъяренный дух вытащит оттуда ребенка за ноги. Крестьянин, обивший стены детской спальни досками из бузины, заслышал ночью истошные крики и обнаружил детей плачущими, а их тела распухшими и покрытыми язвочками. Когда в хозяйстве требуется бузина, датские крестьяне обращаются к Бузинной матушке с вежливой просьбой: «Позволь мне срезать твои ветви».
Представительница древнего сонмища древесных духов в интерпретации Андерсена превратилась в ласковую, приветливую старушку в пестром платьице, ассоциирующуюся с зелеными веточками и белыми цветочками, опущенными в чайник. Озабочена матушка не охраной природных богатств, а буднями и праздниками семейной четы, которой она покровительствует. Она умиляется на стариков и внучат, оборачивается хорошенькой девочкой, целуется с мальчиком, устраивает вместе с ним маленький садик и, наконец, называет свое настоящее имя – Воспоминание: «Я сижу на дереве, которое все растет и растет; я помню все и умею рассказывать обо всем!» С появлением идеи надобность в чудесном существе отпадает – ее может воплощать и цветущее дерево, и ветки для заварки. «А где же Бузинная матушка?» – спросил мальчик. «В чайнике!» – ответила мать. Главное для автора и его героев, чтобы в истории Бузинной матушки «было много похожего на историю их собственной жизни».