Миртала - Страница 4
— Какого же мнения ты тогда обо мне, Менахем? — тихо спросил он. — Обо мне, обитающем в их златых чертогах и вкушающем за их великолепным столом?..
Менахем задумчиво склонил голову и тихо повел речь:
— Я люблю тебя, Юстус, потому что ты был лучшим другом моего Йонатана, знаю душу твою, в которой живут любовь и верность. Голод иссушил тело твое, и ты нашел спасение под кровом Агриппы. Добрым ты был всегда, приверженцем сладкого учения Гиллеля[9], которое от ненависти отвращает и кровь не приемлет… Да я и сам когда-то был гиллелистом! Сердце у меня было голубиное, и пил я только сладкий мед дружбы и согласия. Но, Юстус, ни один перец не жжет так нёба, ни одно вино не кипит в голове такой бурей, как несправедливость! И смотри, Юстус, какой еще вред наносит угнетатель угнетаемому: твоя чистая душа вынуждена пачкаться в услужении у неправедных, а мое сладкое сердце исходит ядом!
После долгого молчания Юстус продолжил разговор очень тихим голосом:
— Есть ли у тебя новости от Йонатана?
— Он жив, — кратко ответил Менахем.
— Да будет благословенно имя Господа, до сих пор отводившего от него преследователей. Прощай, Менахем.
— Да пребудет мир с тобой, Юстус.
Юстус пошел было, но, сделав несколько шагов, вернулся.
— Если… — начал он, — если Йонатан… прибудет в твой дом, дай мне об этом знать. Может, я окажусь чем-то ему полезным… позволь мне в меру моих возможностей хотя бы знаки расположения своего дать вам!
Менахем кивнул головой. Итак, он не принял выгодного поста при богатом соплеменнике своем и, как прежде, приходил сюда каждый день на восходе солнца, чтобы дотемна сторожить вход в священную рощу. И хоть место, которое он сейчас занимал, никак нельзя было назвать прибыльным, находились те, кто ему завидовал. Одним из таких завистников был Силас, босоногий сириец в грязно-красного цвета тунике, перехваченной кожаным поясом, наполовину лысый, наполовину рыжий, с хитрым, злобным и циничным лицом. Был он лектикарием, то есть наемным носильщиком паланкинов. Но, проведя значительную часть жизни в рабстве и лишь недавно, по завещанию своего господина, получив вольную, он предался бесчинству и разгулу. Таскать носилки оказалось слишком тяжело для его тела, изможденного бичами и развратом. Ему хотелось еще больше: совсем ничего не делать и целыми днями наслаждаться блаженной тенью рощи Эгерии. Уж он бы не сидел, как это делает Менахем, на твердых перилах балюстрады, а растянулся бы на мягкой прохладной траве. Его босые ноги грелись бы на солнце, а его ловкие руки направляли бы часть получаемых здесь асов в собственный кошелек; пригласил бы сюда пару приятелей, вел бы с ними веселые беседы, играли бы они на деньги в чет и нечет, а то и в кости, попивая триполинское вино, на которое хватило бы денег у сборщика священной дани и которое, даже и разбавленное, даже и не самое лучшее, благодатно разливалось бы по жилам босых вольноотпущенников. И наверняка с помощью одного из своих приятелей, слуг Монобаза, он смог бы осуществить все эти свои мечты, если бы не проклятый еврей, который сидит здесь уже несколько лет и, кажется, навечно засел.
Погруженный в тот момент в чтение или письмо, Менахем вздрогнул, соскочил с балюстрады и со страхом стал озираться вокруг. Причиной его испуга был резкий, нечеловеческий крик или свист, похожий скорее на рев зверя или клекот хищной птицы, внезапно раздавшийся над самым его ухом. Он огляделся, но ничего не заметил, и едва он успел от испуга своего отойти и снова к мыслям своим и вдохновениям вернуться, как в ногу его попал брошенный ловкой рукой камень, больно задевший ступню и сбросивший легкую сандалию на землю. И только тогда он заметил вертлявую фигуру человека в грязно-красной тунике, который, мелькая босыми ногами, скрылся среди деревьев, а из ветвей высунулось смуглое, с блестящими маленькими глазками, перекошенное язвительной ухмылкой лицо Силаса.
Как-то в другой раз, в полной тишине, из-за дерева или из-за пригорка выскочил Силас и, подбоченившись, ощерил щербатый рот и начал свои дурацкие прыжки и пляски. В искрящемся золотом голубом воздухе, на фоне чистого поля и тихой рощи юркая фигура босого, грязно одетого сирийца, мечущаяся в прыжках и циничных жестах, была по-своему прекрасна. Из выщербленного рта его градом вылетали игривые или бесстыдные слова. Менахем закрывал глаза, но уши заткнуть не мог. Он страдал и молчал. Молчал и тогда, когда в складках своего платья нашел неизвестно откуда там взявшиеся куски свинины, которые с отвращением отбросил в сторону. Но не мог смолчать, когда раз, возвращаясь в сумерки к себе домой, он заметил группу людей, преследовавших стройную и быструю девушку. И лишь когда они уже было настигли ее, девушка закричала, Менахем узнал голос приемной дочери своей, Мирталы. Он яростно бросился вперед, но в том уже не было нужды: два проходивших мимо мужчины перегородили дорогу преследователям и те убежали. Убегавшими оказались Силас и дружки его, тоже сирийцы, такие же, как и он, носильщики.
— Чего тебе надо от меня? В чем я провинился перед тобой? — спросил на следующий день Менахем Силаса, когда тот, как это часто бывало, показался вблизи рощи Эгерии.
— Я хочу, чтобы ты уступил мне это место, — ответил Силас, — а виноват ты передо мною в том, что ты — точно такая же еврейская собака, как те двадцать тысяч, которых год тому назад сирийцы убили в Антиохии. А коль скоро столько вас уже убито, неужто еще одного нельзя?
— Да смилостивится Господь над тобою, человек черных мыслей и жестокого сердца! Одумайся! Иудея и Сирия — это две родные сестры. Мы говорим на одном языке, мы почитаем одного Бога. Наше племя из одного корня род свой ведет.
— Да гори ты в объятиях Молоха! Твое единство языка и племени, и Бог твой, и Иудея вместе с Сирией меня так же мало интересуют, как протертая подошва старой сандалии. Мне пить хочется, а за те деньги, что тебе платит Монобаз, я смог бы напиться от души. Я хочу лежать, а то место, на котором я мог бы спокойно лежать, занимаешь ты. Потому я и решил либо прогнать тебя отсюда, либо выдрать у тебя из глотки твою еврейскую душу.
— Я буду жаловаться на тебя! — спокойно и решительно ответил Менахем.
— Вой, собака! Квакай, лягушка! Шипи, подлый гад! Мы еще посмотрим, сможет ли твой хозяин, Монобаз, людоед, на которого уже многие благородные римляне зубы точат, сможет ли он спасти тебя от когтей Силаса!
Менахем сходил к Монобазу, Силаса наказали, и целых десять дней его нигде не было видно. Однако вскоре он появился вновь, но больше уже не терзал Менахема. Он лишь выискивал способ встретиться с ним с глазу на глаз и, как только нашел, молча погрозил ему кулаком. Раз, столкнувшись с Менахемом нос к носу в рыночной толпе, он, проходя мимо, сказал глухим голосом:
— Тайная ненависть сильнее явной. Придет и мой час, час Силаса!
Сидя днем на перилах своих, Менахем ел хлеб, посыпанный луком, и запивал его водой, приправленной уксусом; он читал, писал, думал, безропотно сносил оскорбления и шутки прохожих, молчаливо терпел грубые насмешки и угрозы сирийца. В хаосе стен и крыш Рима он легко мог распознать то место, где высился дворец Агриппы, ставший жилищем для Иосифа Флавия, приглашавшего его в свои помощники. Но никогда, направляя взор к этому месту, он не испытывал ни сожалений, ни зависти, зато часто глаза его горели возмущением, а спина сгибалась так, будто на плечах лежал огромный груз. И тогда дрожащие уста его повторяли имя Йонатана, бойца, скитальца, гонимого…
На все тягости жизни своей и печали имел он, видно, какой-то тайный бальзам, ибо каждый день, когда огненный солнечный диск скрывался за пурпурным пологом горизонта, а блеск великого города гас и говор его утихал, когда из небесной синевы на тихие поля опускалась прозрачная вуаль сумрака, а в глубине рощи все чище и мелодичней звенели струи ручья, Менахем с блуждающим в небесных высях взором, подперев лицо руками и медленно и ритмично покачиваясь, впадал в немую блаженную задумчивость. Быть может, в эти моменты в нем вновь рождался гиллелист, человек с голубиным сердцем, презирающий распри и кровь. Морщины на его лице разглаживались, с уст исчезало выражение боли, в зрачках гасла страсть. Тихо и протяжно пел он песнь надежды: