Мирская чаша - Страница 14
Мизинец и шевельнулся.
«Ну так и есть: это мой живой член бунтует».
А отец Афанасий оттянул из него самое главное, имя его святое, и поет ему вечную память и жизнь бесконечную.
«Сказать бы надо про мизинец: покаяться в живом члене, а то выходит обман. Но разве можно за живое каяться, разве оно виновато, что живо?»
И так означилось поле при небе мутном и безразличном, без горизонта и всякой черты, отделяющей небо и землю, только рыжая, занавоженная дорога поднимается в мути все выше и выше. Неверным тенором поет отец Афанасий «Со святыми упокой», и буланая лошадка с темными кругами под глазами, телеграфными столбами, усердно нажимаясь, тащит все выше и выше на небо.
Х МИСТЕРИЯ
Как убитые птицы, из мути небесной падают с деревьев невидимых на дорогу сухие, скорченные листья, чуть очертался хуторок: люди живут.
«Тоже, — думает Алпатов, — может быть, нечаянно, недоглядев, везли кого-нибудь с живым членом на небо и бросили на полпути, и он тут размножился».
Вот показалась целая деревня, из нее выходят голодные, просят хлебца ради Христа, есть хотят и размножаться.
«Тоже не кончились: голодные не могут быть христианами, надеются насытиться и продолжаться, а живой мир во Христе кончается».
И знает Алпатов теперь уже наверно, что так ему обман не пройдет и он опять вернется в гущу людскую оттого, что мизинец его жив. Солнце чуть-чуть означилось желтое, смущенно глянуло на леденеющую землю. И земля, его обиженная жена, вихрем ответила, она высылает детей своих заступиться за мать. Не знают бедные дети, что солнце вернется и опять помирится с землей. Они свои огни зажигают, и с красными факелами мчатся, и крутятся в вихрях столбами, поднимая сухие листья деревьев, дорожную пыль и песок.
Темный вихрь явился навстречу отцу Афанасию, вышел из вихря Персюк с конным отрядом и реквизировал тело Алпатова.
— Сын мой, еще потерпи! — сказал священник с улыбкой, от которой все плачут.
«И все это из-за мизинца, — знает Алпатов, — живой мизинец и есть весь мой грех».
Музыканты играют «Мы жертвою пали», и четыре красноармейца несут Алпатова в красном гробу обратно в город на площадь Революции, где стоит Карл Маркс возле почетных могил убитых на своем посту комиссаров. Алпатова тоже хоронят, как комиссара.
В Ямщине услышали музыку.
— Что это красное?
— Гроб несут, кого это?
— Видишь, без попов: комиссар грохнулся.
— Подсолнух!
В толпе Фомка, брат Персюка, показался:
— В реку бы его, — говорит, — а они музыку разводят.
— Товарищ, так нельзя, — отвечает ему человек мастеровой и при фартуке.
— В реку нельзя, отчего? Река покойников любит, раки съедят, и никаких.
— Так, выходит, он был не человек, а статуй и нет ничего.
— И я тоже говорю, что нет ничего, а то говорят: «Мы управляющие», — и тоже бьют, не бьют разве новые управляющие?
— Так это всегда было: и раньше, и теперь, всегда били нашего брата, потому что без этого нельзя.
— Ну так на что же тут музыка, к стенке поставил и в реку: я — Фомка, он — комиссар, и никаких, какого же черта!
— Комиссар Фомку, Фомка комиссара, ты меня, я тебя, нет, так не выходит.
— Чего же тебе еще надо? Ты на меня, я на тебя, всех стравить — и в партии, потом партия на партию.
— Ну и что же будет: одна возьмет верх.
— На время, а потом другая в скорый оборот, чтобы не было никакого статуя, чего же тебе еще надо?
— По мне, чтобы жили без оружия, вот когда это будет, я поверю в новое, а то все одно: была полиция, стала милиция, одного комиссара убили, другого статуя поставят.
Толпа нарастает, кого-кого нет, из разоренного монастыря даже монах явился и безумно кричит:
— Нечестивцы, что вы сделали, человека замучили!
— Да это не мы, вот чудак, нам, первое, велели, а второе, мы есть хотим.
— Проклятые, за кого же вы стоите?
Фомка режет:
— А ты за кого?
— Я за мощи святые.
Фомка монаху язык показал:
— Не мощи, а мышь.
И монах от мыши в толпу, как сквозь землю.
— Лови мышь, лови мышь! — подзуживает Фомка. Гроб приближается. Стекольщику при фартуке противно бесчиние и жалко убитого комиссара:
— Кому он вредит, кому статуй мешает? Ну Каин, я понимаю, убивает, а то говорят «мы Авель» и тоже убивают.
— Мы понимаем, — отвечают в толпе, — вреда от него не было никому, власть стоит и стоит, кому вред какой от статуя? Поставь каждого во власть, и каждый будет статуем.
— Дураки, ничего-то вы не понимаете, это место очищается, был один статуй городовой, другого статуя поставили, комиссара.
— Так и пойдет, только снаружи меняется. Пока без оружия (не) будет, никому не поверю.
— Затвердил «без оружия», тебя не задевало, а вот посмотри.
Фомка поднимает рубашку и показывает против сердца рубец.
— Кто это тебя?
— Родной брат мой Персюк. Неужли я это оставлю, как ты думаешь, оставлю я это или нет?
— Задело-то задело.
— Меня задело, а ты где был?
— Я стекла вставлял.
— И я работал, нет, ты мне скажи, могу ли я это дело оставить?
— Да на кого же ты пойдешь?
— На брата и на его партию.
— На брата, это один разговор, а на какую же партию?
— Почем я знаю, задело, и я задену, а тебя не задевало?
— Как не задевало, думаешь, тогда этого не было, все то же было, задевало, да как! Ты мне грудь показал, а я сзади рубашку подыму, тоже увидишь рубцы.
— Чего же ты говоришь, без оружия?
— Без оружия, где тебе такое понять, хоть бы оружие, да надо знать к чему. Персюк, брат твой, хоть и зверь, да стоит за советскую власть, за государство.
— Начихать мне на советскую власть и на государство.
— Тебе только бы без командира, задело, и ты задел.
— И я задел!
— Если бы ты знал что, а ты ничего не знаешь.
— И знать не хочу.
— Ученый там выкопал на чердаке старую книгу, узнал про жизнь, и у него связалось, а у тебя что связывается: тебя чкнули, ты чкнул, вот и все.
— Ученый — это мышь, а решит все трехдюймовка.
— Нет, брат, пока оружие будет решать, ни за что не поверю, и в государство никакое не поверю с оружием.
— Подумайте, что вы говорите, — сказал какой-то сознательный, — какое государство может существовать без оружия, где есть на земле такое государство?
— Есть такое, — отвечает стекольщик, — там люди живут, работают, пашут, скот разводят, торгуют, а воевать — нет! — махонькая страна такая.
— Финляндия?
— Ну хоть бы Вихляндия.
— Воюет!
— Ну, стало быть, не Вихляндия, а есть.
— Швейцария?
— Я говорю, есть такая страна, где не воюют, хотя бы самая махонькая Вихляндия, а есть.
— Сам ты Вихляндия, отвечай просто: двое дерутся на улице, что ты сделаешь, как остановишь?
— Скажу: не деритесь.
— А не послушаются?
— Другой придет: тут постепенность, один уговаривает, другой уговаривает, третий уговаривает.
— Был такой уговаривающий, ну что, уговорил?
— Так он уговаривал драться, а я чтобы не драться.
— После него тоже уговаривали, чтобы не драться, и чем кончилось?
— Это неправда, сами уговаривали, а сами оружие поднимали на капиталистов.
— Ну, ладно, пускай ты пришел и уговорил: ну, помирятся, один пойдет в подвал, другой во дворец?
— И хорошо.
— Капиталисты опять наживаться.
— Почему наживаться: ему, может быть, надо долги заплатить, разные бывают капиталисты.
— Расходитесь вы к черту! — кричит, надрываясь, милиционер. — Тут похороны, а не митинг, дорогу давайте, ну!
И замахнулся на женщину шашкой, только на одну, а их сто выскочило.
— Нонче и осьмушку не выдали. Свобода, свобода, а хлеба не дали, на черта нам ваша свобода!
— Иди на работу!
— Давай работу!
— Возьми, ты сама не идешь.
— Брешешь!
— Нет, ты брешешь, вы сидите, враг идет, а у вас дезертиры под юбкой.
— А у вас жиды в штанах. Ха-ха-ха! — в сто голосов.