Мир приключений 1978 г. - Страница 160
Ренар написал добротный — по тем временам — детектив. Однако, как и у де Ла Ира, события в его романе носят сугубо частный характер, они никак не окрашены социально: и злодей Прозоп, и жертва его обитают словно бы в мире абстрактных межчеловеческих отношений.
Сюжет беляевского рассказа имеет в основе своей четкий социальный конфликт. Обретя в результате новой операции полноценное зрение, Доббель, не сумевший найти работу, через месяц-другой возвращается к своему спасителю с просьбой… опять сделать его слепцом, видящим только движение электронов! Но поздно: «спаситель», усовершенствовав свой аппарат, уже запатентовал его. Ясновидящие слепцы никому больше не нужны, и безработному Доббелю (жертве не частного преступника, но — преступного общества) одна дорога — на улицу…
Мы могли бы найти литературные параллели и для некоторых других произведений А. Беляева. С его романом о Штирнере, возмечтавшем — при помощи чудесного аппарата — стать «властелином мира», можно было бы, например, сопоставить повесть «Машина ужаса» не переводного — отечественного фантаста двадцатых годов В. Орловского. С повестью В. Орловского же «Человек, укравший газ» могли бы мы сопоставить роман «Продавец воздуха». В пару к беляевскому «Хойти-Тойти» можно было бы подобрать еще один роман М. Ренара — «Новый зверь (Доктор Лерн)», где взаимно пересаживались мозг человека и мозг быка… Но, оставив напоследок одно подобное сопоставление, воздержимся от всех прочих. Ведь и без того уже ясна истина, которую мы констатировали и в предыдущих очерках: выйти на оригинальную фантастическую идею (кстати, в беляевских книгах поистине оригинальных сюжетов и замыслов больше чем достаточно!) — это еще не все; самое главное — как и во имя чего эта идея используется.
И вот в этом-то главном Александр Беляев, соединивший в своем творчестве научный оптимизм и социальную глубину с органическим синтезом фантастической идеи и динамичного сюжета, безусловно, явился новатором, несомненным первопроходцем в нашей советской фантастике.
А теперь вернемся к первому рассказу Беляева.
В 1978 году в «Искателе» был перепечатан рассказ немецкого фантаста начала нашего века Карла Груннерта «Голова мистера Стайла». Содержание его сводится к следующему. Появляются в популярной газете острые публицистические статьи, стилем своим заставляющие вспомнить талантливого журналиста, погибшего незадолго до того в железнодорожной катастрофе. И выясняется: доктору Мэджишену удалось вернуть и сохранить жизнь отделенной от туловища голове. Позднее Мэджишен конструирует и приспособления, с помощью которых «погибший» печатает новые свои статьи…
Что ж, и этот рассказ мог быть читан Беляевым и сохранен в памяти. Приплюсуем к тому популярный и в дореволюционные времена аттракцион «живая голова»: она взирала на посетителей с блюда на столике, установленном посреди помещения, а тело ее владельца ловко маскировали отражающие пол зеркала, искусно встроенные между ножками стола…
Можно, к слову сказать, вспомнить по этому поводу и рассказ малоизвестной русской писательницы В. Желиховской «Человек с приклеенной головой» (1891), в котором умелец-хирург доктор Себаллос тоже оживлял — отметим, крайне вульгарно — погибшего… Впрочем, мотив «живой головы» в русской литературе можно было бы выводить еще из «Руслана и Людмилы»: ведь именно с нею сталкивает Пушкин своего героя.
Но ясно, что натолкнули Беляева на мысль о первом его фантастическом рассказе, переросшем впоследствии в широко известный роман, конечно же, не только и не столько литературные ассоциации, сколько прежде всего обстоятельства собственной жизни.
«Голова профессора Доуэля», — писал он в одной из своих статей, — произведение в значительной степени автобиографическое. Болезнь уложила меня однажды на три с половиной года в гипсовую кровать. Этот период болезни сопровождался параличом нижней половины тела. И хотя руками я владел, все же моя жизнь сводилась в эти годы к жизни «головы без тела», которого я совершенно не чувствовал… Вот когда я передумал и перечувствовал все, что может испытывать «голова без тела».
Отсюда-то оно и идет-то жгучее впечатление достоверности происходящего, с каким читается «Голова профессора Доуэля». Разработка этого сюжета, ставшего под пером А. Беляева неизмеримо глубже и значительней всех предшествующих литературных вариаций, явилась для писателя своеобразным вызовом собственной болезни, физической беспомощности, которую с лихвой перекрывало неукротимое мужество духа.
А болезнь не ушла, побеждена она лишь временно и еще часто будет возвращаться к писателю, на долгие месяцы приковывая его к постели…
Но не только физические преграды вставали на его пути.
Советская литература делала свои первые шаги, и в литературной критике нередко проявлялась резкая субъективность суждений. Находились люди, в корне отрицавшие фантастику. «Бессмысленные мечтания» видели они в ней, «пустое развлекательство», и только. Ненаучную, вредную маниловщину.
Те же, кто все-таки признавал за фантастикой право на существование, слишком крепко привязывали ее к «нуждам сегодняшнего дня». В ходу была формула, гласившая, что «советская фантастика — изображение возможного будущего, обоснованного настоящим». Собственно, сама по себе эта формула не вызывала тогда особых возражений, но у многих критиков она превратилась в некое всемогущее заклинание, с помощью которого мечте подрезались крылья и горизонты ее ограничивались ближайшими пятью — десятью годами.
«Фантастика должна только развивать фантастические достижения науки», — писал, например, в журнале «Сибирские огни» критик А. Михалковский.
Я добросовестнейшим образом пролистал множество комплектов газет и журнальных подшивок двадцатых-тридцатых годов. И почти не обнаружил статей, проникнутых хоть малой долей симпатии к творчеству А. Беляева — едва ли не единственного писателя в предвоенной нашей литературе, столь преданно и целеустремленно посвятившего себя разработке трудного жанра.
«Шила в мешке не утаишь, и в каком бы «взрослом» издательстве ни вышел новый роман А. Беляева, он прежде всего попадает в руки детей», — с откровенным беспокойством начинает критик М. Мейерович рецензию на «Человека, нашедшего свое лицо». И далее отказывает этому роману даже… в «минимуме убедительности».
Другой критик, А. Ивич, рецензию на тот же роман заканчивает снисходительным похлопыванием по плечу: мол, у него (это у 56-летнего больного писателя, автора уже шестнадцати романов!) лучшие произведения — «впереди»…
Даже и сейчас, полвека спустя, становится до боли обидно за писателя, к подвижническому труду которого с таким непониманием относились при его жизни. Становится особо ощутимой та горечь, с которой он, по воспоминаниям близких ему людей, «чувствовал себя забытым писателем, забытым коллегами, непонятым критиками». Становится, наконец, просто страшно, когда узнаешь, что пожилой, скованный гуттаперчевым ортопедическим корсетом человек этот в 1932 году поехал работать в Мурманск — плавать на рыболовном траулере. Не потому, что требовалось пополнить запас жизненных впечатлений. Нет. Просто зарабатывать на хлеб…
Но в одном критик предпоследней книги фантаста оказался прав: впереди у Беляева был «Ариэль» — действительно превосходный роман!
Эта книга — восторженный гимн человеку. Всю свою тоску и боль, всю свою жажду жизни вложил писатель в роман о юноше Ариэле, взлетевшем навстречу солнцу, свету, счастью — без крыльев, без каких бы то ни было миниатюрных моторчиков, «без ничего!». «Всего-навсего» управляя движением молекул собственного тела…
Сегодня уже редко услышишь, чтобы кто-то, рассуждая об Ихтиандре, непременно оговаривался, что, дескать, реальное решение задачи даст не биология, а техника; не люди-амфибии, а люди, вооруженные специальными аппаратами, освоят неизведанные глубины. Техника техникой, но поистине фантастические достижения биологов дают основание верить в возможность совсем иных решений, близких к мечте Беляева. Так, может быть, и говоря об Ариэле, мы со временем перестанем подменять великолепную беляевскую мечту о свободном парении в воздухе стыдливой оговоркой о том, что вот, «может быть, удастся снабдить человека столь совершенными крыльями, что он с их помощью овладеет искусством свободного полета…»?! Ведь мечта-то была не о крыльях, даже и самых-самых новейших, а именно о полете «без ничего»!