Мир Марка Твена - Страница 3
Как-то отправились нырять к яме на Медвежьем ручье и поспорили, кто дольше продержится под водой. Бочары вымачивали в яме ивовые жерди для обручей — надо было, нырнув, ухватиться за жердь и сидеть, пока хватит дыхания. Немчура не выдерживал и мгновения, его голова тут же появлялась на поверхности под хохот и улюлюканье товарищей. Собрав всю свою волю, он нырнул еще раз — сейчас он докажет, что и ему по силам достать до самого дна, а ребята пусть считают время.
Перемигнувшись, мальчишки попрятались в зарослях ежевики и приготовились всласть посмеяться, когда Немчура увидит, что берег пуст и он зря старался. Прошло несколько минут. Поднялась тревога. Бросили жребий, и Сэму выпало нырнуть вслед за Немчурой — посмотреть, что случилось. В мутной воде он нащупал холодную руку: Немчура застрял между жердей и не смог выпутаться.
В ужасе, кое-как натянув на мокрые тела штаны и рубашки, компания разбежалась по домам. Ночью поднялась неистовая гроза. Такие грозы разражались всякий раз, как происходили беды и несчастья. Так было и годом раньше, когда в Миссисипи утонул, свалившись с пришвартованной баржи, Клинт Леверинг. Течением тело вынесло на середину реки, мелькнул над волной выгоревший от солнца вихор, и больше никто не видел беднягу Клинта, заводилу всех детских игр. Спустили паром и поисковые лодки, стреляли над водой из пушки, пускали по реке ломти белого хлеба с несколькими капельками ртути (согласно поверью, они точно указывают место, где покоится утопленник) — все напрасно.
Оба раза грозы выдавались жестокие. Они бушевали до самого рассвета. Был ветер, раскалывалось над крышами небо, хвостатые молнии призрачным светом на секунду озаряли притихший городок, и снова налетал дождь — злой, упрямый. Трясясь под своим одеялом, Сэм размышлял о божьем гневе и неотвратимости наказания. С Клинтом все обстояло более или менее ясно: он отлынивал от воскресной школы, чертыхался, ловил рыбу, когда надо было идти на церковный праздник, мог приврать — словом, вполне заслужил свой жребий. Но сам он, Сэмюэл Клеменс, многим ли он лучше? И выходит, гореть ему в адском пламени рядом с Клинтом. Так ведь и священник предупреждал на вечерней проповеди: без верховной воли и волос не упадет с головы, все предопределено свыше, кто не покается — не спасется. И теперь сама природа подтвердила его слова. Чур нас, чур, да уж не сам ли Сатана бьет копытами в хлипкие стены клеменсовского дома, требуя душу Сэма?
Ну а Немчура? Тут дело осложнялось смутным чувством вины. Кто бы подумал, что шутка так скверно закончится? Нет, конечно, больше всех виноват сам Немчура: не умеешь нырять — не берись. А все-таки…
Такие мысли упорно не отпускали. И особенно навязчивыми они стали после еще одного события, которое девятилетнему Сэму запомнится на всю жизнь.
Новые люди были в Ганнибале редкостью, и на каждого незнакомца дети сбегались поглазеть со всего города. Однажды на главной улице появился худой, оборванный бродяга, которого никто прежде не видел. Он был пьян, и во рту у него торчала незажженная глиняная трубка. Толпа мальчишек провожала его на расстоянии нескольких шагов, бурно веселясь, когда бродяга спотыкался о выбоины разбитой мостовой, и насмешками откликаясь на его просьбы принести спички.
Сэму стало его жалко, он сбегал домой и стащил на кухне непочатый коробок. Вскоре появился полицейский, которого здесь пышно именовали маршалом, и отвел бродягу в городскую тюрьму, почти всегда пустовавшую.
Ночью Сэма разбудили крики и беготня на дворе. Тюрьма пылала: закуривая, бродяга по неосторожности подпалил прогнивший тюфяк, вспыхнула деревянная обшивка стен, огонь охватил все здание. Двести полуодетых ганнибальских обитателей стояли перед тюрьмой, слушая вопли арестанта, вцепившегося в решетки камеры. Маршал куда-то запропастился, а единственный ключ был у него. Попробовали протаранить двери бревном, но кованое железо не поддавалось. Пламя, злобно торжествуя, взметнулось к темному небу, и душераздирающий крик возвестил о конце драмы, которой могло бы не быть, если бы не злополучные спички, которые сунул бродяге Сэм Клеменс.
Вновь выходило, что он прямо причастен к жестокости и смерти. Что это — злой рок, несчастное стечение обстоятельств или несовпадение невинных человеческих порывов и ужасных последствий, к которым они подчас приводят? Мальчиком Сэм не задумывался о таких сложных вещах, просто пытался заглушить все воспоминания и о бродяге, и о Немчуре. Но впечатления детства, особенно такие яркие и страшные, не забываются. И в книгах Марка Твена не раз возникнут те самые вопросы, на которые не мог — да не очень и хотел — ответить Сэм Клеменс.
Грозы кончались, снова сияло ослепительное утро, в свежевымытой зелени деревьев гомонили тысячи птиц, солнце подсушивало лужи, по которым кто-то уже пустил бумажные кораблики, — и сразу вылетали из головы ночные клятвы: никогда не опаздывать в церковь, во всем слушаться родителей, навещать старичков и читать им вслух рассказ про Лазаря[2], восставшего из мертвых. Наспех перекусив, Сэм пулей вылетал из дома и мчался на берег Миссисипи, к пристани, на холм, носивший романтичное имя Прыжок Влюбленного, — ловкий быстроногий мальчишка с серо-зелеными глазами и копной ярко-рыжих волос, всегда вившихся, как он ни пытался их распрямить речной водой и щеткой. И опять он был беззаботным, радостным, свободным. Как всегда в ту раннюю свою пору.
В маленьком Ганнибале общество четко подразделялось на несколько категорий. Все были знакомы друг с другом и особенно друг перед другом не важничали, но и о различиях не забывали: у каждого свой круг, своя мера вещей. Были люди из «хороших» семей, из семей попроще и из совсем простых. Кроме того, были негры, но их в расчет не брали — они представляли собой собственность, а не людей.
Семейство судьи Клеменса принадлежало к местной аристократии и водило дружбу только с теми, кто стоял на той же высокой ступени. Твену запомнились дома почтеннейших граждан Ганнибала, куда его водили ребенком на разные семейные торжества. Через просторный, заросший травой двор тянулась вымощенная кирпичом дорожка, упиравшаяся в массивные двери под портиком из крашеных сосновых досок, призванным напоминать о роскоши и величии античных храмов. Из пустой прихожей открывался вид на гостиную — самую просторную комнату двухэтажного здания из бревен, украшенную неизменным ковром на полу и салфетками из разноцветной шерсти, связанными хозяйкой и дочерьми в долгие зимние вечера. На особом столике под лампой с зеленым бумажным абажуром красовался альбом, исписанный сентиментальными стишками и наставлениями из дамского журнала.
Горел камин, который еще не скоро заменят покрытые лаком печки. На полке над камином пылились корзины с гипсовыми, аляповато разрисованными персиками и апельсинами, а посередине висела картина, изображающая первого американского президента Джорджа Вашингтона в генеральской форме, на коне. Напротив — вышитое цветным гарусом благочестивое изречение или окантованная рамкой мазня какой-нибудь обедневшей дальней родственницы, давно расставшейся с надеждой выйти замуж и утешающейся лишь своими кажущимися художественными дарованиями.
И еще — две-три литографии, приобретенные со скидкой в последнюю поездку к родне в Сент-Луис лет пятнадцать назад: «Наполеон переходит через Альпы», «Возвращение блудного сына».
И еще — в большой массивной раме — групповой портрет семейства, по сходной цене изготовленный местным живописцем: папаша держит руку на пухлом томе американских законов, мамаша мирно вяжет в кресле, а у ее ног резвятся девицы в панталончиках с кружевами — все с застывшими улыбками на красных физиономиях.
И еще — горка, загроможденная фарфоровыми собачками, латунными подсвечниками, восковыми фигурками, сахарными кроликами, разноцветными корзиночками на подставке.
Какой непроходимой скукой веяло на впечатлительного Сэма и от этих выцветших дагерротипов, и от вылинявших ковриков из лоскутков! Десятилетиями восседали на продавленных камышовых стульях столпы ганнибальского общества и вели все те же разговоры про оптовые закупки леса, про субботнюю проповедь да про очередную выходку пьяницы Джимми Финна или его предшественника — еще одного безнадежного, беспутного забулдыги, называвшего себя генералом Гейнсом[3]. И мерно работали челюсти, пережевывая непомерно сытную, однообразную еду.