Михаил Юрьевич Лермонтов - Страница 9
XII
Повод дуэли Лермонтова с Барантом был самый пустой: на балу у графини Лаваль они повздорили из-за каких-то слов Лермонтова, в которых тот отказался извиниться. Дрались они за городом, близ Парголова, сперва на шпагах. После легкой царапины, которую противник нанес поэту, они обратились к пистолетам, но Барант промахнулся, а Лермонтов выстрелил на воздух. Тогда враги помирились. Но Лермонтову, как русскому офицеру, эта история не прошла даром: его вторично услали на Кавказ, в Тенгинский пехотный полк.
Такой внезапный отъезд за тридевять земель был для Лермонтова тем досадливее, что он только что приступил к печатанию в Петербурге отдельным изданием своего «Героя нашего времени». Уже на Кавказе прочел он о своем романе большую критическую статью Белинского. Восторгаясь поэтическим и искусным изложением «повести», критик замечает, что «каждое слово в ней так глубоко знаменательно, самые парадоксы так поучительны) каждое положение так интересно, так живо обрисовано! Слог повести — то блеск молнии, то удар меча, то рассыпающийся по бархату жемчуг!»
Вскоре вышла из печати и небольшая книжка стихотворений Лермонтова. После Пушкина ни один сборник стихов не возбуждал такого общего внимания. Журналы, в которых Лермонтов не печатался, старались, правда, умалить его значение; но голос Белинского заглушил опять все остальные. Обещая вскоре подробнее поговорить о новой книжке, Белинский в небольшом библиографическом отзыве указывал читателям «на алмазную крепость и блеск стихов» молодого поэта, «на дивную верность и неисчерпаемую роскошь поэтических картин». «Кроме Пушкина, — говорил он, — никто еще не начинал у нас такими стихами своего поэтического поприща и так хорошо не олицетворял мифического предания об Иракле, который еще в колыбели, будучи дитятею, душил змей зависти».
Тосковавшая в своей деревенской глуши по внуку, старушка Арсеньева, все более дряхлея и опасаясь, что никогда уже не увидит своего любимца, который между тем участвовал в битве с чеченцами под Валериком (описанной им в большом стихотворении), не переставала осаждать просьбами разных высокопоставленных лиц — дать ей хоть перед смертью благословить Мишеля. Желание ее в некоторой степени было удовлетворено: поэту разрешили отпуск в Петербург, куда он и прибыл в феврале 1841 года. Но, по причине небывалой распутицы, самой Арсеньевой не было никакой возможности выбраться из своих Тархан, и, таким образом, ей, бедной, уже не суждено было увидеть дорогого внука.
По уверению известной поэтессы графини Растопчиной, с которою Лермонтов за три месяца последнего пребывания своего в Петербурге встречался очень часто, — в высшем обществе поэта просто на руках носили, и, балуемый всеми, он был в самом счастливом, шаловливом настроении духа.
«Однажды он объявил, что прочитает нам роман под заглавием „Штос“, — рассказывает Растопчина, — причем он рассчитал, что ему понадобится по крайней мере четыре часа для его прочтения. Он потребовал, чтобы собрались вечером рано и чтобы двери были заперты для посторонних. Все его желания были исполнены, и избранники сошлись числом около тридцати. Наконец Лермонтов входит с огромной тетрадью под мышкой. Принесли лампы, двери заперли и затем начинается чтение. Спустя четверть часа оно было окончено. Неисправимый шутник заманил нас первой главой какой-то ужасной истории, начатой им только накануне. Написано было около двадцати страниц, а остальные в тетради — была белая бумага. Роман на этом остановился и никогда не был окончен».
Когда, после Пасхи, с окончанием отпуска, Лермонтов, так и не дождавшись бабушки, должен был вернуться на Кавказ, тяжелое предчувствие вдруг овладело им, и весь вечер накануне отъезда он говорил о том, что скоро погибнет насильственною смертью.
Предчувствие его не обмануло.
XIII
Поединки, особенно людей военных, в то время были в большом ходу. А тут двоюродный брат и лучший друг Лермонтова, Столыпин-Монго, побывав за границей, привез еще оттуда книгу «Manuel du duelliste» («Руководство для дуэлянтов»). Книга эта, конечно, была и в руках Лермонтова, и должна была еще подкрепить в нем ложное представление о «рыцарском» значении поединков.
Рассказывают, что в Петербурге Лермонтов просил руки одной девицы, Мартыновой, но получил от отца ее уклончивый ответ. Взяв с собой от старика Мартынова письмо к его сыну, отставному майору, жившему в Пятигорске, Лермонтов будто бы не утерпел и вскрыл дорогою письмо, а затем изорвал его, раздосадованный прочтенным. В душе же поэта с этого времени ко всей семье Мартыновых сохранилась затаенная неприязнь.
К вражде с майором Мартыновым у Лермонтова оказалось на месте, в Пятигорске, еще другое основание. В гостеприимном доме генеральши Верзилиной собиралось все местное офицерство, привлекаемое тремя миловидными дочерьми дома. В числе поклонников младшей из них, пятнадцатилетней Нади (Надежды Петровны), были также Лермонтов и майор Мартынов. По наружности последний имел большое преимущество
перед своим соперником: он был высок, строен и хорош собой. В цветной черкеске из лучшего черного, белого или серого сукна, с ловко откинутыми рукавами, в шелковом цветном же архалуке, в молодецкой черной или белой папахе, с длинным чеченским кинжалом на серебряном поясе, он был, ни дать ни взять, джигит-чеченец. Каждый день в новом щегольском наряде он являлся всегда как бы новым человеком, и неудивительно, что молоденькая девушка отдавала ему явное предпочтение перед довольно невзрачным на вид Лермонтовым. Поэта нашего это страшно бесило, и он при всяком удобном и неудобном случае передразнивал Мартынова, издеваясь над ним, чтобы выставить его перед девушкой в возможно невыгодном свете.
Раз Мартынов надел на себя вместо одного два кинжала. Лермонтов не замедлил подтрунить нам ним:
— Как ты хорош, Мартынов: точно два горца!
Мартынов сдерживался; но наконец, как говорится, чаша долготерпения его переполнилась. Однажды у Верзилиных были опять танцы. Младшая хозяйская дочка весь вечер танцевала с Мартыновым, и донельзя раздраженный этим Лермонтов вовсе отказался от танцев. К концу вечера, сидя за открытым ломберным столом, за которым перед тем играли в карты, он стал рисовать что-то по зеленому сукну мелком. Окончив свой рисунок, он закрыл крышку стола и, подойдя к младшей Верзилиной, попросил ее взглянуть на рисунок. Когда он поднял перед нею крышку стола, она увидела нарисованную с большим старанием свою собственную хорошенькую курчавую головку, а рядом — мартышку, очень похожую на Мартынова, с откинутыми по-черкесски рукавами и длиннейшим кинжалом за поясом.
— Вы — злой гений и сходите с ума! — воскликнула девушка. — Пожалуйста, оставьте меня в покое!
И в слезах она убежала в свою комнату. Следивший за обоими Мартынов быстро подошел к ломберному столу;
но Лермонтов успел уже стереть щеткой рисунок и захлопнул крышку.
Когда оба они затем вышли на улицу, между ними произошло резкое объяснение, окончившееся вызовом на дуэль.
Но казалось, что и на этот раз дело обойдется. Два доброжелателя Лермонтова — полковник Мезинцев и генерал князь Голицын, при помощи доктора Реброва успели убедить поэта на следующее же утро для поправления расстроенных нервов перебраться в Железноводск. Прошло несколько дней. Но тут у князя Голицына (15 июля 1841 года) был назначен бал. Приятели двух врагов, желая примирить их, устроили так, чтобы они в одно время съехались в немецкую гостиницу в колонии между Железноводском и Пятигорском. На беду, однако, сами приятели запоздали, и два врага, встретясь с глазу на глаз, с первых же слов условились не откладывать уже дуэли. В пять часов вечера того же дня они сошлись на жизнь и смерть под Машуком. Напрасны были все увещевания секундантов. Сама природа будто протестовала против такого добровольного смертоубийства: разразилась гроза. За громовыми раскатами не было слышно выстрела Мартынова. Но Лермонтов вдруг вздрогнул, покачнулся и, медленно падая, также спустил курок, причем, естественно, промахнулся. Когда же бросившиеся к упавшему секунданты наклонились над ним, он был уже мертв. Тело его было похоронено сперва у подножия Машука, но несколько месяцев спустя его перевезли в имение бабушки поэта в Тарханы. Безутешная старушка сама только на восемьдесят пятом году жизни успокоилась также навеки.