Михаил Федорович - Страница 21
— Да где тут и сведать было!-вступился один из холопов, приостановив работу и опирался на заступ. — То обсылки с Тушиным каждый день бывали, а то как блаженной памяти князь Михайло Скопин-Шуйский на злодеев напустился[34], так и Тушино-то все врозь разлетелось — не от кого и вести добыть стало!
— Ох, не в пору ты вспомнил, брат, о князе Михаиле! Царство ему небесное! — проговорил Сенька крестясь. — До сих пор по нем вся Москва слезы ронит… В три недели никто его не забыл, а о другом бы на пять дней людской памяти не хватило! Истинно посетил нас Бог! Последнюю у нас надежду отнял… И что теперь будет? И кто теперь за нас заступником будет, — неведомо.
Старый, верный слуга Романовых смолк и задумался, и беседа, вызванная его замечанием о яблоньке, порвалась на полуслове. Все опять деятельно и усердно принялись за работу.
В это время на дорожке, которая между густых кустов вела из огорода к крыльцу боярских хором, показался мальчик лет двенадцати, стройный и миловидный. Русые кудри выбивались у него из-под бархатной шапочки, отороченной соболем, яркого цвета терлик[35], с плетеными шелковыми застежками и кистями, обхватывал его еще тонкий отроческий стан. Жмурясь от солнца и прикрыв глаза рукою, он оглянул холопов, работавших в огороде, завидел Сеньку и, окликнув его, махнул ему рукою.
— Вот он, стольник-то наш именитый! — проговорил Сенька, весь просияв. — Не долго без меня насидел… О своем пестуне вспомнил… Сейчас, сейчас, иду, иду!
И он бегом пустился по огороду, насколько позволяли ему его старческие ноги.
— Сеня, куда это ты запропастился? — спросил его Мишенька. — Сказал, посмотреть в огород пойдешь, а сам и засел там — словно корни пустил.
— Нельзя же, батюшка Михаил Федорович! Без надзорного глаза хозяйскому добру везде ущерб да убыток. А мне твоего добра жалко.
— Моего добра тебе жалко, а меня покинуть не жалко? — ласково укорил Мишенька. — А мне, Сенюшка, так-то скучно, так скучно сегодня, что я тебе и пересказать не могу.
— Да что же это с тобою попритчилось[36], дружочек? Кажется, и спал спокойно, и встал хорошо!
— Об отце я раздумался, и думы все такие нехорошие в голову лезут… И жив ли он! И не замучен ли злодеями? Вестей-то о нем ведь уж вторую неделю нет, и даже куда послать за вестями не знаем.
— Кабы знали, откуда вести добыть, так небось давно бы уж добыли… Мало ли у государыни верных слуг.
— Ну вот, без вестей о батюшке все мы голову потеряли. Матушка по целым дням все молится да плачет; дядя Иван Никитич тоже такой хмурый, нахохленный сидит, что к нему и подступу нет. На свою скорбь в руке да в ноге жалуется. Вот я один-то и сам себе места не найду, и невольно дурное в голову лезет.
— Э-эх, сердечный ты мой! Как же ты хочешь, чтобы все по нашей воле на белом свете творилось нам в угоду! Ты еще роптать на Господа не вздумай… А скука-то твоя — тот же ропот! А изволь-ка ты припомнить, от каких бед и зол всех вас Господь избавил! Припомни-ка Ростов-то! Ведь словно из самой пасти львиной все вы спаслись, и у батюшки твоего волос с головы не упал…
— Да, я это помню… А и того боюсь, что злых-то людей нынче уж очень много развелось…
— И над злыми, и над добрыми тот же Бог, голубчик мой! Чему не бывать, то и не станется без его воли. А смерть свою мы все за плечами носим, значит ее и бояться нечего. Вот Скопин, князь Михайло, младостью цвел, славою возвеличен был, превыше царя Василия почтен и превознесен… Смерть ни на что не посмотрела… А батюшке твоему страданья на долю выпали: за то Бог долгим веком его наградит.
— Вот как ты, Сенюшка, всегда меня разговорить умеешь! -ласкаясь к пестуну, сказал Мишенька. — Вот я с тобой поговорил, и на душе легче стало… И безвестье не так меня пугает…
— Да и чего пугаться-то, милый! Иногда безвестие многих вестей лучше бывает.
Так разговаривая, старый пестун подходил со своим юным питомцем к крыльцу хором, и Мишенька стал уже подниматься на ступеньки крыльца, когда, оглянувшись, увидел странника в темной скуфье и рясе, с посохом в руках, вступавшего в сад через калитку палисадничка. Густые седые волосы ниспадали волною на его плечи, а серебристая борода покрывала своими спутанными прядями всю его грудь.
Сенюшка, смотри-ка, странник к нам идет! Пойди-ка к нему навстречу, зови его сюда на отдых. Авось, он нам Расскажет о странствиях своих, о дальних обителях!
И Мишенька приостановился на крыльце, следя за Сенюшкой, который и точно направился страннику навстречу, и подошел уж близехонько, да вдруг как вскрикнет, и колпак с головы долой, и сам бухнул страннику в ноги.
— Господин наш! Господин честной! — кричал он во весь голос, прижимая к устам своим загорелую руку странника.
XIII ПОСЛЕ ДОЛГОЙ РАЗЛУКИ
Мишенька, не давая себе отчета в том, что он делает, мигом сбежал с крыльца и бросился навстречу величавому старцу с криком и слезами:
— Батюшка! Батюшка мой дорогой! — и повис на шее Филарета, который крепко сжал его в своих объятиях, сам трепеща от волнения. Он и не чувствовал, как крупные горячие слезы катились из глаз его по бороде и падали на лицо и на грудь Мишеньки.
Отец и сын еще не успели выпустить друг друга из объятий, как Сенька уже разнес радостную весть о возвращении Филарета Никитича по всему дому и всюду произвел необычайный переполох. Марфа Ивановна и брат Иван Никитич бросились из хором в сад, а все домашние и вся челядь со всех концов двора и дома устремились к крыльцу хором. Все спешили, бежали, толкались, с радостными лицами и радостными кликами, с веселым шумом и топотом… И все остановились в умилении при виде тех слез радости, которые лились из глаз Филарета Никитича, заключившего в свои объятия все, что было для него дорогого и милого на земле, все, с чем он был разлучен почти три года…
Когда наконец слезы иссякли, и восторги стихли, когда он вдоволь насладился ласкою жены, сына и брата, он обратил свой радостный и приветливый взор на всех домашних и челядинцев и всех их поблагодарил за верную службу, всех допустил к руке своей и каждому нашел возможность сказать словечко, западавшее в душу, памятное на всю жизнь, и каждого благословил.
Затем, когда Марфа Ивановна и Иван Никитич стали его просить войти поскорее в хоромы, а Мишенька все еще не мог выпустить его руки из своих рук, Филарет Никитич поднялся на несколько ступеней крылечка и, остановившись, сказал:
— Постойте, еще успеем войти под родимый кров… Но от «избытка сердца уста хотят глаголать», и я должен всем вам и этим добрым людям, которые в отсутствии моем служили вам верою и правдою и оберегли вас от бед и напастей, всем им я должен сказать о том, что вынес за эти годы, и всех их подготовить к тому, что нам придется вынести и выстрадать за Русь, если Господь не смилуется над нами.
В его словах, в его голосе, в том глубоко опечаленном взоре, который он устремлял на всех окружающих, было что-то чрезвычайно привлекательное, приковывавшее к нему все сердца и все взоры, и все как бы замерли в ожидании того, что он будет говорить.
— Почти три года тому назад, — так начал Филарет, — я был оторван по воле Божией от семьи, от всех родных и близких мне людей… Я готовился к смерти и не боялся принять ее от руки лютых злодеев, обильно проливавших кровь вокруг меня. Но и среди потоков крови их рука не коснулась меня… Я был взят в полон и, опозоренный, лишенный облачений и внешних знаков сана моего, был уведен к тушинскому обманщику, был ему представлен в числе других полонянников из бояр и знати… Он отличил меня от всех, он постарался привлечь меня и лаской, и почетом, и саном патриарха… В душе моей к нему кипела злоба и презренье; хотелось обличить его и уничтожить, но разум воздержал мои порывы… Я увидел, что никто и не считает его ничем иным, как наглым обманщиком, никто не видит в нем царя Дмитрия или сына Иоаннова; а все служат, все угодничают, все унижаются перед ним из одной корысти, все поклоняются ему как тельцу златому, из выгод мирских… Не только злые вороги, Литва или поляки, но и бояре московские, и родовитые дворяне, и сановники все променяли на злато, забыв и Бога, и отчизну, и честь, и совесть… Тогда решился я все претерпеть и все снести, лишь бы душу свою сохранить чисту, лишь бы остатком сил своих хоть сколько-нибудь послужить на пользу Руси православной… И все, что были кругом меня, поняли тотчас же, что я им не друг, что не слуга я их лжецарю и их неправде. Все стали избегать меня и опасаться, все стали зорко следить за мною и держать меня в такой неволе, какой и пленники у них не знали. Я никуда не смел один идти; не смел и в келье своей оставаться с собою наедине; не смел писать ни близким, ни родным. Но и эти угнетения, и эта неволя не поколебали меня, как не соблазнили предложенные мне почести и слава: я пребыл верен в душе и царю, которому присягал, и Богу, которому открыта моя совесть, и дорогой земле родной, которой я молю у Бога пощады и спасения…