Между двух революций. Книга 3 - Страница 34
— «Ты убей».
— «Не убью».
— «Так убью тебя — я».
Отравление крови, которое вызвало вскоре флегмону.
Тут Гиппиус с мужем своим Мережковским — мне пишут; в Париже они: мне дают порученье к их издателю здешнему, Пиперу;76 и убеждают приехать в Париж;77 точно сон этот день: и — свидание с Пипером78, и — неожиданно взятый билет; еду выложить Гиппиус все, чтоб откупорить дверь «домино»; но — слова — не откупорили; надо было откупорить кровь.
Ехал в спальном вагоне, в пустом: совершенно один; едва видел: Владимиров, Вулих в окошке махали руками; сидел я, подавленный горем, с единственным спутником: с проводником, схоронившим любимую дочь; он приплелся ко мне; он сел рядом, схватяся за голову; я — успокаивал; вспомнилось:
— «Брат!»
Поезд остановился: граница!79
Париж
Мюнхен — меньше, оглядней; Париж — неогляден: не дан в композиции; он есть борьба композиций; сказать: «Я в Париже» — сказать: «Я — нигде». Это — фраза; здесь каждый живет лишь в одном из «Парижей»; средь них есть «Париж» одиночек, мансардников, анахоретов; в нем интерференция грохотов, светочей — как тишина межпланетного мрака.
Берлин — очень грохотен; в нем плац-парады пошлятины — стиль, а не морок; в Париже — спектр грохотов перетирается в мороки улиц; разврат здесь пестрей; добродетель — возвышенней; меж Тюльери и меж Лувром80, которые точно планеты остывшие, — хаосы новых возможностей; едва ты попал сюда, как завербован одним из «Парижей»; коль Мюнхен — Луна, а Юпитер — Берлин, то Париж есть система планет, предстающих пылинками; ты можешь жить на Луне, на Юпитере, можешь вращаться в пространстве меж ними, летя под землею в метро из квартала в квартал, под кварталами, тебе ненужными; можешь всю жизнь пролетать под пятами тебе неизвестных людей, улиц, башен, церквей и театров, проваливаясь на Луне и выкидываясь на Юпитере; связь между ними — провалы и взлеты: не улицы города.
Целого — нет сперва: только «Парижи»; Париж же — лишь скобки, иль он — пустота; в ней всплывают: квартал за кварталом; ты к ним переносишься, точно в болиде; а можно в болиде прожить, не увидев «Парижей»; болид твой — мансарда.
Я в Мюнхен привез восприимчивость к цвету предметов и к уличным звукам; Париж в меня вляпался новыми цветностями; вдруг: возник мне Литейный проспект с Мережковскими; и показалось: причинность нарушена; где она, если в ней «так как» — плакат на стене с «Дюбонне» [Реклама напитка], если в ней консеквенция есть… Александр Бенуа, заседающий в «Мире искусства»? Так как «Дюбонне» — моя первая встреча с Парижем, конечно, А. Н. Бенуа — моя первая встреча с живым человеком; от этого вдруг перепуталась вся география; или Париж — в Петербурге? Или Петербург — часть Парижа? В Париже воскресли мне все впечатленья Литейного после того, как я голову драл перед башнею Эйфеля, поотдыхавши в отельчике (в доме свиданий, вернее), куда завлекают с вокзала портье, высылаемые ловить рыбу; пока не устроишься ты у «себя» (на второй-третий день), ты затерян меж пестреньких ковриков лишь показных коридориков с «шиком», куда открывается комнатка с душным двухспальным «престолом»; здесь стены глядят на тебя срамным шиком; за ними ж в постели катаются: скрипы и выкрики (стены сквозные). Все — марево!
Утро: туман, сине-серая зелень и подленький крап декабря на вагонные стекла — ландшафт под Парижем; в виске — винт мигрени; приехали в грязное, мрачное и черно-серое ройще стен, меж которыми бегало много сутуленьких, маленьких и суетливых брюнетиков е усиками, в котелках, без плащей и без трубочек (в Мюнхене средний прохожий есть широкополая шляпа, плащ, трубка); как много красивых и быстрых брюнеток с осиными талиями, с очень живыми глазами. Отельный портье, отхватив мои вещи, квитанцию от багажа, меня вывлек, засунув в каретку.
Так вот он — Париж!
Бледно-серые здания Мюнхена моются добела; здания, хмуро покрытые копотями, здесь казались мне черными; черный такой, невысокий Париж, — Париж центра; он вышел навстречу мне, точно в халате и в туфлях: во всем неприбранстве своем; Мюнхен — плац-парад зданий; но тут я отметил: орнамент не очень высоких угрюмо-копченых домов благороднее вычурных вырезов линии Мюнхена; темные здания из черно-серого неба, рои черных пятен: пальто, дамских тальм, вуалеток и зонтиков; отблеск витрин; вечерами же радуги прыскающих электрических букв, освещая орнаменты зданий, как — звезды, бросающие световые хвосты, осаждают из черного бархата неба Париж, этот грохот космических бурь.
К этой жизни нет подступа!
В Мюнхене с первого дня я, купивши баварский костюм и засунув в рот трубку, освоился: с немцами — немец; Париж же, в висок мне ввинтивши мигрень, обстав «шиком» срамного отельчика, по коридорам которого пары спешили кататься и хрюкать в атласах двухспальных постелей, — растер в порошок; я, едва разыскав Мережковских, увидел не их, а двух призраков, явленных издали81, среди миражей, которыми шел, как сквозь бледные пятна, — к меня ожидавшему доктору, с бородой ассирийца, точившему нож; через месяц он вышел из мрака: весь в белом, напрягши свои волосатые голые руки; меня ему подали — голого: он, потрепав по щеке, вразумительно бросил:
— «О, о, — повр месье!» — Характерно, что первое доброе слово за этот период страдания — он произнес, а не те, кто себя лицемерно друзьями назвали; не Блок и не Щ. пожалели меня; даже, даже не Эллис, а этот, меня увидавший не Борей, не «Белым», а только ему неизвестным «месье»; он увидел, что этот «месье» — просто «бедный»; он тут же прибавил: «Вы много страдали». От этого брызнули слезы из глаз; он, схватив колпачок с хлороформом, накрыл им лицо; и тут все завертелось; и я — как низринулся в небытие; волосатый силач с бородой ассирийца, схватив острый нож, им вспорол мою опухоль: хлынула красным атласом горевшая кровь82.
Вот — реальность.
Все прочее — призраки!..
Я позвонился: передняя — белая; горничная в черном платьице, в беленьком чепчике; вижу из двери: на белой стене рыжеватая женщина в черном атласе, с осиною талией, в белой горжетке, лорнетик к глазам приложив, протянула не лапку, а палочку черной широкой спине, перед нею склоненной с прощальным расклоном; кто? Сара Бернар? [Знаменитая парижская драматическая артистка]
«Зина» Гиппиус.
Все — точно издали.
Тут же склоненный к руке Александр Бенуа, на крутом повороте — в переднюю; он налетел на меня всей широкой скользящей фигурой с вперед наклоненною лысиной; остановился: пенсне, бородой — в потолок.
— «Вы?»
За ним поворот головы рыжей женщины, в черном атласе, с осиною талией:
— «Боря?»
Лишь черные пятна на белом: Бюро похоронных процессий; Бальмонт, Мережковский и Минский; все — те же, все то же, как издали, как на Литейном; в глазах еще — утро: равнина, туман, серо-синяя зелень, крап дождика; острые, острые боли; сестра Философова, бывшая здесь, Зинаида Владимировна, обещала устроить мне комнату в тихом простом пансиончике.
Я — в пансиончике
Как на экране мелькнуло мне множество лиц; как во мраке огромного неосвещенного зала сидел я; китайские тени метались мне издали: Минский, Барцал, Мережковский, Бальмонт, Бенуа, Философов, мадам Иван-Странник [Псевдоним жены Е. В. Аничкова], присяжный поверенный Сталь, Шарль Морис [Поэт-критик], Зулоага [Известный испанский художник], Мародон, иллюстратор, Поль Фор, брат известнейшего Себастьяна [Поль Фор — поэт, брат анархиста], седой Поль Буайе [Известный профессор русского языка в Париже], столь знакомый по детству, когда он был черным, историк, старик Валишевский, И. Щукин, Аладьин; однажды с экрана отплясывал вальс Манасевич-Мануйлов [Журналист, подозрительный делец и охранник] с рогатыми дьяволами кабаре «De l'enfer»; и все гасли, вспылав; верещала мне в ухо, хрипя, телефонная трубка; я ей отвечал, пред глухою стеной раздвигая свой рот и раскланиваясь перед крашеным ящичком.