Между двух революций. Книга 3 - Страница 32
— «Ах, Ашу здесь нечего делать!»
— «Ах, скучно!»
Качались волос завитые и шерсткие кольца.
Потом с деспотизмом ребенка тащил через темные улицы: из «Бунте блюмэ» [ «Пестрый цветок»] — в «Цум фогель», «Цур траубэ», «Цум тиш»; [ «У птицы», «У виноградной лозы», «У стола»] раз я вырвался и убежал от него; так окончились наши свидания в Мюнхене; встретились мы в кабинете у Гржебина уж через год: в Петербурге;57 чернобородый Зиновий Исаевич Гржебин в очках роговых, припадая к столу, выжимал из него свои выгоды; Аш, развалясь перед ним, — нога на ногу, нос — в потолок — барабанил рукой по столу; и несолоно им похлебавши, Зиновий Исаевич выбросился в коридор: с Коппельманом [Гржебин, Коппельман — деятели «Шиповника»] шушукаться; Аш, усадив меня в сани, осанисто в «Вену» [Литературный ресторан] повез и пенял — за тогдашнее бегство; он стал знаменитостью; Гржебин и Коппельман бегали всюду за ним на коротеньких ножках, как сороконожки58.
Ребенок, со страстью косматого мамонта, был он невинен в своей безответственности.
Раз позвал еще в Мюнхене; жил он на площади против Карльстбр59, в неуютном, атласами убранном номере; пышно ночная перина ломалась на кресле ампир; на другом, зацепясь, повисали подтяжки; а смятая туфля невкусно ползла к середине ковра; Аш стоял перед зеркалом в плохо сидящем на нем сюртуке, в том же белом жилете, с пуховкой в руке; мне подставил опудренный нос; хризантема махрово торчала в петлице:
— «Аш будет сейчас танцевать; земляки пригласили!» И в дверь пропорхнули две юные барышни: Аша на вечер в карете везти; тут он, бросив пуховку, прыжками (и волосы — тоже прыжками над выпуклым лбом его) — к барышне; стан обхватив, закативши глаза, носом — кверху, качался вподпрыжку с ней в вальсе; и, бросив ее, — с антраша, с перехлопами, с присвистом:
— «Ну, а теперь — танцевать, танцевать!»
А о том, что мне делать, — ни звука; но я не пытался обидеться, зная: с ребенка — не спросится; только б с собою меня не тащил; но его уж влекли; ему шею закутали шарфом; пальто подавали; все четверо — вышли; в карету затиснутый, выкинул руку из дверцы; и пальцы царапнули воздух; и все — унеслось.
Я пошел в «Симплициссимус»: к немцам.
Франк Ведекинд
Фамилии многих из немцев, которые в гамме бурчались, не слышались; многие скоро забылись; входя в «Симплициссимус», шел к незнакомым знакомцам, с которыми уже беседовал; иль — меня звали, махая ладонями:
— «Да ист айн плятц!» [Здесь место есть]
Средь компании «избранных» помнился розовощекий блондин, архитектор, с практическим смыслом, живой; сидел там он, где несколько столиков, соединенных доской, образовывали точно ложу; сидевшие вместе раскланивались друг с другом на улице; в «ложу» садился порой и высокий, худой господин с ироническим видом, с зеленым лицом и с копною пушистых волос, упадавших ему на сутулую спину; костлявые плечи ходили, когда точно ежился он, протирая пенсне золотое, царапаясь фразочками, выпускаемыми из-за облака дыма; небрежность его туалета казалась особым эстетством; он, снявши пиджак, бросал локти, разглядывал пасмурно тонкие пальцы; фамилия помнилась: Мюзам; впоследствии он был в головке советской Баварии.
Было приятно болтать с миловидной, молоденькой дамой; она трепыхалась от нервности, — вся кружевная; и вся осыпалась невинными шутками, шалостями, щебетливыми взвизгами; с легким изяществом, в безукоризненном платье своем, шелестела ко мне; в обхождении — что-то простое, товарищеское; не «дама» мне нравилась в ней, — человек; появлялась в компании мужа и друга его, эластичного, смелого; и — с тонким «тоном»; проделывал кинематограф движений он; даже порой имитировал клоуна; вдруг, пронырнувши под досками и очутившись пред вами, откалывал ловкие штуки; устроивши усики из лоскуточков бумаги, он с ними бросался на вас, но так строго, что вовсе отрезывался от того, с кем шутил; и, нырнув под доской, как ни в чем не бывало садился высказывать очень серьезное мненье: приятелю; даже: когда он паясничал, то хохотали лишь издали; те, что сидели пред ним, ожидали с оттенком испуга и недоумения: что же дальше он выкинет? Мрачный сарказм под личиной заливистой шутки! И Катти, и Анни, и важный скрипач его звали почтительно «герр лейтенантом»; ходил же он в штатском; отшутит и так поглядит, будто вас отчитает:
— «Из этого вовсе не следует, герр, что я с вами короток».
— «Хорошего общества», — строго сказала мне Катти.
А с мужем молоденькой дамы был тонно почтителен.
Этот последний был строен и сдержан; всегда оперировал с принципами золотого деления он — в каждом жесте; затянутый в темную синюю пару, с прекрасно повязанным галстуком цвета, дающего тонкий оттенок коротким, остриженным черным его волосам и пробритым щекам; очень бледный, прямой, он сидел за щебечущею, молодою женой, и казалось, что пестрые гаммы отскакивали от его лицевой бледной маски; рот — стиснутый, скорбный и строгий; глаза вперены мимо лиц, мимо стен, мимо мира, в себя самого, — и тогда, когда он появлялся весь в черном на мраморе белых быков Гильдебрандта, касаясь перчаткой полей черной шляпы и кланяясь (раз его встретил таким), и тогда, когда он пробирался меж столиками; я не видел душевной игры, ни оттенка прекрасного галстука: видел я маску лица, устремленную мимо меня, мимо стен, мимо мира; его кружевная жена, забавляясь моею немецкою речью, слегка прикасалась к плечу мотыльковым, распущенным веером и называла меня «дер гемютлихе руссе»; [Уютный русский] я с нею резвился, как с Гиппиус; но и тогда, обращенный к нам, не отвечал он на всплеск громкой шутки; явившися, руку протягивал, жал; и — садился молчать, прерывая молчание бурком отрывистым; приподымал свой бокал и разглядывал через стекло изумрудное влагу вина; или, свесивши кисть, принимался разглядывать пальцы; все слышал; на вас не сворачивал глаз, а вас видел отчетливо.
Он реагировал даже не миной, а тенью от мины: смеющимся кончиком темных, сухих, сжатых губ; а на мускулах скул передергивали: то — сарказм, то — ирония; точно оттенки душевных движений лицом заключались как в скобки; казался живым, переполненным силой, играющей в нем.
Мне запало, что он — человек знаменитый; конечно, — актер драматический; я же театр подвергал остракизму; и непроизвольно садился спиною к актерам: большим, средним, маленьким; и я не спрашивал, кто он и что он; казалось: играет и в жизни какую-то сильную роль; вероятно, жена — «энженю»60; лысый «герр лейтенант» — комик: с даром; но не понимал, почему это трио встречается шелестами удивленья, почтенья и страха; и даже на нас, приседающих к столику трио, порой поднимали глаза не без зависти.
— «Слава артиста», — мелькало мне.
Все же: к артисту, так сильно игравшему роль, любопытства не чувствовал я, лишь любуясь игре между столиками, — не на сцене; и даже не спрашивал, как его имя, фамилия: Поссарт, Барнай или «Шмидт»; кстати, — мог бы сказать о нем так: артист МХАТа, Сушкевич (лет восемь назад), плюс Иван Николаич Берсенев, но в собственной роли, деленные на два, — явили бы схему, которую овеществила б сильнейшими красками кисть Валлотона [Знаменитый французский художник, давший серию лицевых силуэтов; между прочим, Верлена и Достоевского], прекрасного мастера лиц, данных белою плоскостью с вляпинами черных пятен: из черного, очень глубокого фона; один Валлотон мог бы дать настоящий портрет Ведекинда; «артист» «Симплициссимуса» сказался поздней для меня хоть артистом, но — не знаменитым; он был — драматургом в те дни — знаменитейшим; с нами сидел, пил вино, разговаривал минами —
— Франк Ведекинд!
Он тогда еще выглядел пугалом для всех почтеннейших немцев;61 его кружевная пичужка-жена для них выросла в ведьму, седлавшую дьяволово помело: циркулировала фотография, изображавшая мужа с женой на плечах — в вызывающей позе, в таком же наряде; фотографию эту буржуи восприняли как оплеуху; плевались на карточку; мне показали в Париже ее: