Между двух революций. Книга 3 - Страница 22
Я — сызнова в Дедове107, где нахожу письмо Щ.; переписка — как тренье клинков друг о друга; теперь она — просто резня за мое возвращение в Питер, которое — значит: отъезд с ней в Италию;108 вдруг — письмо Блока (из Шахматова), объясняющее, что он будет в Москве: иметь встречу со мной; я — в пустую квартиру, в московскую; кресла — в чехлах; нафталины…
Звонок: это — красная шапка посыльного с краткой запискою: Блок зовет в «Прагу»; [Ресторан на углу Арбатской площади]109 свидание — не обещает; спешу: и — взлетаю по лестнице; рано: пустеющий зал; белоснежные столики; и за одним сидит бритый «арап», а не Блок; он, увидев меня, мешковато встает; он протягивает нерешительно руку, сконфузясь улыбкой, застывшей морщинками; я подаю ему руку, бросая лакею:
— «Токайского».
И — мы садимся, чтобы предъявить ультиматумы; он предъявляет, конфузясь, и — в нос: мне-де лучше не ехать; в ответ угрожаю войною с такого-то; это число на носу; говорить больше не о чем; вскакиваю, размахнувшись салфеткой, которая падает к ногам лакея, спешащего с толстой бутылкой в руке; он откупоривает, наполняет бокалы в то время, как Блок поднимается, странно моргая в глаза мало что выражающими глазами; и, не оборачиваясь, идет к выходу; бросивши десятирублевик лакею, присевшему от изумленья, — за ним; два бокала с подносика пеной играют, а мы опускаемся с лестницы; он — впереди; я — за ним; мы выходим из «Праги»; повертываясь к Поварской, Блок бросает косой, растревоженный взгляд, на который ему отвечаю я мысленно: «Еще оружия нет: успокойся!»110
Сворачиваю на Арбат и, пройдя пять домов, подзываю извозчика:
— «На Николаевский!»
Солнце не село, когда, ни на что не похожий, я сваливаюсь с таратайки у флигеля в руки Сережи, который со мной начинает возиться; мне отступа — нет; я — к убийству приперт обстоятельством, а — не умею убить; и хочу уходить себя голодом, тайно от друга, «бабуси»; я делаю вид, что я ем; через несколько дней я так слаб, что усилием воли держусь на ногах; тут Сережа, меня заперев, объясняется очень серьезно.
Я пойман с поличным: откладываю голодовку.
Сережа ужасен; «бабусю» едва он выносит; к Еленке боится ходить: шах и мат! Раз, открывши чуланчик, который был заперт, — ко мне он; и — тащит в чуланчик:
— «Смотри-ка!»
Из кресла в тенях на нас смотрит коричнево-желтая мумия, в рост человеческий; то деревянная кукла, служившая манекеном художнице:
— «Как очутился он здесь? Надо вынести!»
Ольга Михайловна перед кончиною в спальне своей посадила на кресло его, одев в платье: писала с него; очень скоро потом под ногами его в луже крови лежала с простреленным черепом; кукла Сереже связалась с тогдашними днями, с психическим заболеванием матери, с самоубийством, со смертью отца; он сказал:
— «Худу быть!»
Каюсь я: деревянный коричневый профиль во мне вызвал образ из только что мною написанной «Панихиды»:
Ив подсознании откликнулось:
— «Я!» Куклу вынесли.
А через день допекаю-таки Николая Михайловича, и получаю: ведут себя так дураки; тотчас требую я лошадей; и «бабуся», неискренно ахнувши, падает в кресло: сидеть в позе обморока.
Вот и Федор: с тележкой; Сережа — исчез, не простившись; я — трогаюсь; кончилось Дедово; впрочем, — кончается жизнь; выезжаем на взгорбок, возвышенный над крюковскою дорогою; луг — переехали; к спуску дороги сбежались две рощицы; и между ними — прощеп горизонта: огромное солнце, как злой леопард, приседая к земле, все охватывает красноватыми лапами; что вижу я? Перед солнцем, весь вспыхнувший точно вихрами осолнечными, поджидает Сережа меня, — без вещей, зажимая в руке перемятый картуз; вот он прыгнул в тележку.
— «Куда ты?»
— «С тобою… Я после бывшего только что здесь не могу оставаться!»111
С тех пор мы отсиживаем меж чехлов в нафталинной квартире, в пылающем зное; пролетки в открытые окна трещат; угрюмо решаем, что мне остается «убить», что ему — рвать все с бабушкой после брака с Еленкою; тут — взрыв столыпинской дачи, воспринятый с мрачным восторгом112.
Раз с черной тросточкой, в черном пальто, как летучая мышь, вшмыгнул черной бородкою Эллис; он, бросивши свой котелок и вампирные вытянув губы мне в ухо, довел до того, что, наткнувшись на черную маску, обшитую кружевом, к ужасу Дарьи, кухарки, ее надеваю и в ней остаюсь; я предстану пред Щ. в домино цвета пламени, в маске, с кинжалом в руке; я возможность найду появиться и в светском салоне, чтобы кинжал вонзить в спину ответственного старикашки; их много; в кого — все равно; этот бред отразился позднее в стихах:
Я же бредил в те дни, то шушукаясь с Эллисом, то обегая пивные, подсаживаясь с бутылкою пива к хмелеющим мастеровым, почтарям; мы решали: так жить невозможно; вернувшись домой, сидел в маске, ей бредя и видя в ней символ.
Однажды раздался звонок; отпираю дверь: в маске; то — мать с чемоданами: из Франценсбада;114 она — так и ахнула.
Спрятана маска; я делаю вид, что здоров; зато Эллис, визжащий «дуэль», — под дождем, летит с вызовом в Шахматове;115 и, возвратившись, докладывает, передергивая своим левым плечом и хватая за локоть; протрясшись под дождиком верст восемнадцать по гатям, наткнувшись в воротах усадьбы на уезжающую Александру Андреевну, застав Блока в садике, он передал ему вызов; в ответ же:
— «Лев Львович, к чему тут дуэль, когда поводов нет? Просто Боря ужасно устал!»
И трехмесячная переписка с «не сметь приезжать», — значит, только приснилась? А письма, которые — вот, в этом ящике, — «Боря ужасно устал»? Человека замучили до «домино», до рубахи горячечной!
Эллис доказывает:
— «Александр Александрович — милый, хороший, ужасно усталый: нет, Боря, — нет поводов драться с ним. Он приходил ко мне ночью, он сел на постель, разбудил: говорил о себе, о тебе и о жизни… Нет, верь!»
Ну, — поверю; итак, в сентябре еду в Питер; дуэли не быть; вопрос о том, — как со Щ.; все меняется: Блоки переезжают; кончается жизнь их в казармах;116 и мы доживаем в квартире, где двадцать шесть лет протекло, где родился я, где каждый угол зарос паутиною воспоминаний; квартира снята уж в Никольском117. И с Дедовым порвано; я ведь не знал: флигелечек, в котором Михаил Сергеевич меня посвящал в литераторский сан и в котором я так прострадал, — он сгорит; вместо ситцевых кресел и книжных шкапов, переполненных старыми книгами, — вырастут сорные травы.
Сквозняки приневского ветра
Пять раз осознавши, что любит меня, Щ. потом убеждалась в обратном; три раза мы с ней уезжали в Италию, каждое перерешение отдавалось, как драма: «драматургия», или «Собрание сочинений Генрика Ибсена», — разрешилась ничем, кроме жестов болезни во мне; август 1906 года дал весь материал для романа «Серебряный голубь», написанного в 1909 году;118 а месяц сентябрь — собрал весь материал к «Петербургу», написанному в 1912 году.