«Меж зыбью и звездою» («Две беспредельности» Ф.И. Тютчева) - Страница 3
Одна из центральных тютчевских философем – невыносимое для человеческого сознания, устрашающее противоречие между призрачностью человеческой жизни и вечностью космического, природного порядка. В одном из писем Федор Иванович так говорит об этом: «А поток жизни все течет и течет, унося с собой без разбора все, что нас заботит, тревожит или успокаивает, все наши надежды и наши страхи, сегодняшние печали и завтрашние праздники, событие недели и судьбы многих дней. От этого могло бы помутиться в голове, если бы и мы не неслись в том же потоке».[28] Но поток – стихия весьма капризная: он несется, не разбирая дороги, устремляется в водовороты, бурлит и разбивается о камни, может и обмелеть неожиданно. И этим-то капризам человеку приходится подчиняться, он – в их власти. Тютчеву это было ведомо, это знание и тяготило его душу. Поэтому капризам времени он стремился противопоставить крепостные стены истории – единственной вещи в человеческом мире, уже вышедшей из-под влияния времени. Потому что разрушениям времени подвластно только настоящее, прошлое – вне его, оно принадлежит вечности.
Мучительным должно быть состояние человека, сознающего себя причастным космической вечности и одновременно вполне ощущающим свою бренность, подчиненность потоку все уносящего времени. Время, наряду с пространством были для Тютчева самыми страшными, самыми влиятельными его врагами. «Самый мой страшный враг – пространство, ненавистное пространство, которое… топит и погружает в небытие и тело наше и душу»,[29] «никто, я думаю, не чувствовал себя ничтожнее меня перед лицом этих двух угнетателей и тиранов человечества: времени и пространства»,[30] – сколько таких признаний встречается в его письмах! Эти два измерения, без которых, по сути, невозможна сама жизнь, сравниваются им с небытием: воспоминание о прошедшем или ненавистная разлука – это «сознающее само себя небытие», «страшное представление о дали» подавляет человеческую мысль. Поистине, жизнь человека с таким обостренным, болезненным восприятием действительности должна быть трагедией, когда самому себе он представляется ничтожной пылью, «мыслящим тростником» и «грезой природы»: «Ах, каким жалким созданием становишься, когда сознаешь себя во власти того, что не является твоим собственным, личным я…»[31] Какие уж тут могут быть заботы о постоянстве, спокойствии, обустройстве своей жизни: «День пережит – и слава богу!» Тютчев предоставлял жизни течь так, как ей заблагорассудиться, изменять что-то в ней, даже если внешние обстоятельства угнетали и доставляли множество забот и хлопот, – для него не было такой необходимости. Сопротивляться или подчиняться этому внешнему давлению жизни он не считал нужным, вернее, не считал нужным обращать на него внимание. В воспоминаниях В.П.Мещерского[32] эта черта Тютчева объясняется поэтичностью его натуры, для которой не существовало ничего материального: «Он был олицетворением и осуществлением поэта в жизни: реальная проза жизни для него не существовала. Он жизнь свою делил между поэтическими и между политическими впечатлениями и, отдаваясь им, он мог забывать время, место и подавно такие прозаические вещи, как еду, сон, или такие стесняющие свободу вещи, как аккуратность, дисциплина, придворный этикет».[33] Поэзия действительно пронизывала всю его жизнь, даже его политические, историософские концепции опоэтизированы, они составляют часть его поэтического мифотворчества. Но основой всего этого – творчества, политической активности, вообще всей его жизни – была оригинальная (для тютчевского времени) философия человеческого существования (позже она будет названа экзистенциализмом). И философия эта – не надуманная схема, не кабинетная разработка, она воспринята не извне – но выстрадана душой и сердцем, она черпалась из глубоких тайников духа и разума. Философия эта была способом жизни, способом постижения жизни и способом же борьбы с жизнью, противостояния ей – все это одновременно. Можно сказать, что тютчевская стратегия жизни целиком и полностью находилась в пределах умозрения, не выходя из ее границ. Жизнь Федора Ивановича была для него ее постижением, одним мыслительным действием, усилием мысли. Мысль для него – это все: и работа, и творчество, и отдых, и поэзия, и политика – сама жизнь.
И понятными тогда становятся его невозможная (для окружающих) лень (ведь работа мысли, сколь бы ни была она титанической, не видна на поверхности) и его равнодушие к собственной судьбе, к «празднику» жизни, который казался Тютчеву попеременно то сном, то пошлой действительностью, и полнейшее отсутствие интереса к «службе», к карьере, и его постоянная нерешительность в выборе чего-либо, даже в самом ничтожном, житейском выборе. Этот конфликт с жизнью и порождал, по словам его жены, то «постоянное состояние подавленности, из-за которого ему так трудно делать то, что другие делают, подчиняясь требованиям жизни и совершенно незаметно для себя».[34] Не умел выбирать, не умел и подчиняться выбору, который делался за него – судьбой или кем-то еще – не важно. Не это ли подлинная трагедия – эта жизнь вне жизни, это полнейшее отсутствие определенности, это перепутье, когда не знаешь, какую дорогу выбрать, да особо и не стремишься никуда идти – а ведь надо?
Выбор – не как результат, а как действие, процесс – вообще не существовал для Тютчева. Это не его категория. Для него существовало перепутье, неизбежная данность, перед которой он застывал в созерцательном бездействии. Перепутье было ловушкой, лабиринтом из бесчисленных ходов, выходов и тупиков в пространстве неизвестности – ничем иным, как заговором «тиранов человечества» – времени и пространства. А значит любой выбор для него равнялся выбору небытия, смерти, уничтожения. Поэтому он так страшит Тютчева, парализует его волю. Поэтому Федор Иванович сознательно избегает принимать окончательные решения, чего бы они ни касались – житейских дел, любви, службы, самого себя. «Всякое решение его затрудняет, и не потому, чтобы оно было хорошо или плохо, а просто потому, что это – решение»,[35] – так писала о Тютчеве его дочь Анна. И еще: «Папа – такой милый, но не способный ни на малейшее усилие воли».[36] Он бежит от окончательных решений, которые устрашают его этой своей окончательностью. Прячется от них, как прячется ребенок: закрывая ладошкой глаза и не видя, он думает, что и его самого не видно. В этом Федор Иванович сам становился ребенком – но ребенком, который сознает свое ребячество и мучается им, тщетно пытаясь походить на взрослых.
Мысль Тютчева всеобъемлюща. Она не знает границ, не ведает пределов – она не делает выбора. Ей не нужно «либо-либо» – ей нужно все. Она «желает всего вообще и ничего в частности».[37] Это «все» стало довлеющим принципом тютчевского жизнепостижения, ergo, его жизненной стратегии. Взять от жизни все значило для Федора Ивановича познать ее всю до конца, до последней черты, вобрать в себя всю ее полноту. Мощный аналитический ум, мифологический (архетипический) метод постижения мира, неутолимая жажда жизни, жажда впечатлений – это и были те звенья, которые позволяли «связать цепь», те константы, которыми определялась вся его жизнь. Тютчев жил так, как в одном из писем советовал относиться к жизни своей дочери Дарье: «Вбирай же в себя полнее жизнь, тебя окружающую, впитывай ее в себя как можно больше…»[38]
Политика, литература, любовь – вот то, что в избытке доставляло ему свежие впечатления, то, что он впитывал в себя с жадностью пересохшей от летнего зноя земли. Из этих «кирпичиков» впечатлений любого рода слагался фундамент его жизни. Само же здание выстраивалось иным способом: отдельные, частные вещи абстрагировались Тютчевым от своей частности и конкретности, мощным излучением его ума высвечивалась их истинная, внутренняя суть, постигался идеальный смысл всего этого разрозненного существования и увязывался со смыслом бытия всеобщности.[39] Каждая вещь, каждое явление теперь существовало не по отдельности, но в слиянности с другими. Это и была истинная полнота жизни – та, без которой Федор Иванович не мог прожить и дня, без которой он впадал в крайнее уныние и подавленность. «Самым глубоким, самым заветным его наслаждением было наблюдать зрелище, которое представляет мир, с неутомимым любопытством следить за его изменениями и делиться впечатлениями со своими соседями»,[40] – писал о нем его мюнхенский друг князь И.С.Гагарин. Если он чувствовал себя обделенным этими впечатлениями,[41] им овладевали тоска и скука, ужаснейшая апатия лишала его сил и воли. В письме к брату Эрнестина Федоровна пишет об одном из таких приступов: «в данный момент бедняга угнетен мертвым штилем, и я бы хотела ради него, чтобы в мире политики произошло какое-нибудь новое событие, которое могло бы хоть немного занять и оживить его. Вы не можете представить себе, какая вялость, какое уныние владеют им».[42]