Место в жизни - Страница 12
Доктор поднялся прямо в спальню. Мать в это время обслуживала покупателей. Затем она тоже поднялась, и они вместе спустились в кухню. Внизу на лестнице доктор тихо произнес, что отца следовало бы отвезти в Руан в городскую больницу. Мать побледнела. С самого начала она мне говорила: «Вечно его тянет есть то, что ему нельзя», а подавая минеральную воду отцу: «Ты же сам знаешь, что у тебя капризный желудок». Она мяла в руках чистую салфетку, которой врач пользовался при осмотре, и как будто не понимала, отказывалась понять всю серьезность заболевания, которое мы поначалу не распознали. Доктор изменил тон — можно подождать до вечера, быть может, это всего лишь тепловой удар.
Я отправилась за лекарствами. Утро предвещало удушливую жару. Аптекарь узнал меня. На улице было чуть больше машин, чем в последний мой приезд, год назад. Все было совершенно таким же, как во времена моего детства, и оттого я не могла представить себе, что мой отец действительно болен. Я купила овощей для рагу. Посетители кафе обеспокоенно спрашивали, почему не видно хозяина, отчего он еще не встал, несмотря на прекрасную погоду. Они находили простые объяснения его недомоганию, приводя в пример собственное самочувствие: «Вчера в огороде было не меньше сорока градусов, я свалился бы с ног, если бы копался там столько, сколько он», или: «В такую жару чувствуешь себя погано, я вчера ничего не ел». Так же, как и моя мать, они, очевидно, считали, что отец заболел оттого, что вел себя, не считаясь с возрастом, за что наказан, и впредь так делать не должен.
Отправляясь днем спать, ребенок, проходя мимо постели больного, спросил: «Почему мосье лег бай-бай?»
Мать то и дело поднималась наверх, успевая между тем обслужить и покупателей. Когда раздавался звонок у дверей, я кричала ей снизу, как когда-то: «Тут пришли!» — чтобы она спустилась в лавку. Отец пил только воду, но его положение не ухудшилось. Вечером доктор больше о больнице не упоминал.
На другой день, когда мать или я спрашивали отца, как он себя чувствует, он с раздражением вздыхал или жаловался, что не ест уже двое суток. Доктор ни разу не пошутил, не сказал, как обычно: «Поперхнулся не с того конца, только и всего». Мне кажется, что, глядя, как он спускается вниз, я все время ждала, что он произнесет эту или какую-нибудь другую шутку. Вечером мать, опустив глаза, тихо проговорила: «Не знаю, что же теперь будет». Она пока не упоминала о возможной смерти отца. Еще накануне мы стали с ней вместе есть, вместе заниматься ребенком, не упоминая ни словом о болезни. Я ответила ей: «Там видно будет». Когда мне было лет восемнадцать, я иногда слышала от матери: «Если с тобой приключится несчастье... ты знаешь, что тебе придется делать». Не было необходимости уточнять, какое несчастье она имела в виду, мы обе знали, о чем идет речь, хотя никогда не произносили слова «забеременеть».
В ночь с пятницы на субботу дыхание отца стало тяжелым и прерывистым. Потом мы услышали очень сильное длительное урчанье, не похожее на дыхание. Оно было ужасно — мы не понимали, идет ли оно из легких или из кишечника, казалось, все внутри сообщается между собой. Доктор ввел ему транквилизатор. Отец успокоился. После обеда я укладывала в шкаф выглаженное белье. Из любопытства я вынула оттуда кусок розового тика, развернув его на краю постели. Отец приподнялся взглянуть, что я делаю, и сказал незнакомым голосом: «Это чтобы обтянуть твой матрац, наш мать уже переделала». Он потянул за одеяло, чтобы показать мне свой матрац. Впервые после приступа болезни он проявил интерес к чему-то вокруг него. Я вспоминаю этот момент: я думаю, что еще не все потеряно, его слова доказывают, что болезнь не так страшна, на самом же деле попытка отца установить связь с внешним миром означает, что он от него отдалялся.
После этого он со мной больше не говорил. Он находился в полном сознании, поворачивался, когда медсестра приходила делать укол, отвечал «да» или «нет» на вопросы матери: больно ли ему и не хочет ли он есть. Время от времени он заявлял (точно ключ к выздоровлению заключался именно в этом, а ему кто-то упорно отказывал): «Если бы я по крайней мере мог есть». Он уже не считал, сколько дней он не ест. Мать повторяла: «Немного посидеть на диете не вредно». Ребенок играл в саду. Я наблюдала за ним, пытаясь читать «Мандарины» Симоны де Бувуар. Я не далеко продвинулась — на одной из страниц этой толстой книги моего отца не станет. Посетители кафе по-прежнему спрашивали, как дела. Им хотелось знать, что произошло с отцом — инфаркт или солнечный удар; уклончивые ответы моей матери вызывали у них недоверие, им казалось, что от них что-то скрывают. Для нас название болезни не имело больше значения.
В воскресенье утром меня разбудило певучее бормотанье, прерываемое молчанием. Отца соборовали. Трудно придумать что-то более непристойное — я уткнулась лицом в подушку. Мать, вероятно, встала рано, чтобы привести к отцу священника по окончании первой мессы.
Позднее я поднялась к нему, когда мать обслуживала посетителей. Я застала отца сидящим на краю постели со склоненной головой, с полным отчаяния взглядом, устремленным на стул возле кровати. В протянутой руке он держал пустой стакан. Его рука сильно дрожала. Я не сразу поняла, что он хочет поставить стакан на стул. На протяжении нескольких нескончаемых секунд я глядела на эту руку. На его отчаянный вид. Наконец, взяла у него стакан и положила его самого, подняв на кровать ноги. «Я в состоянии это сделать», или: «Я вполне большая и могу сделать это» — мелькнуло в голове. Я не отваживалась взглянуть на него внимательнее. Его лицо лишь отдаленно напоминало то, которое я привыкла видеть. Над искусственной челюстью — он отказался вынуть ее — поднялась вверх губа, обнажив десны. Он превратился в одного из тех стариков из больницы для хроников, у постели которых директриса католической школы заставляла нас распевать рождественские гимны. Но мне все же казалось, что даже и в таком состоянии он сможет еще жить долго.
В половине первого я укладывала ребенка спать. Он не хотел ложиться и прыгал изо всех сил на своем пружинном матрасике. Отец дышал с трудом, широко раскрыв глаза. В час дня, как всегда по воскресеньям, мать закрыла кафе и лавку. Она поднялась к отцу. Пока я мыла посуду, приехали тетя и дядя. Посетив отца, они уселись в кухне. Я подала им кофе. Я слышала, как мать медленно ходит наверху, как спускается по лестнице. Несмотря на ее необычно медленные шаги, я подумала, что она идет выпить кофе. На повороте лестницы она тихо произнесла: «Все кончено».
Кафе и лавки больше не существует. Это частный дом с прозрачными занавесями на бывших витринах. Заведение закрылось после отъезда моей матери, которая живет в однокомнатной квартире неподалеку от центра. Она поставила на могилу красивый памятник из мрамора. А... Д... 1899 — 1967. Он строг и не требует особого ухода.
Вот и все наследство, которое я должна была положить на пороге просвещенного буржуазного мира, когда в него вступила.
Мне было двенадцать лет, когда однажды в воскресенье после мессы мы с отцом поднялись по высокой лестнице, ведущей в мэрию. Искали дверь в муниципальную библиотеку. Мы никогда там не бывали. Для меня это был настоящий праздник. За дверью не слышалось ни звука. Отец все же открыл ее. Там царило молчание, еще более глубокое, чем в церкви, скрипел паркет и, главное, стоял странный запах, запах старины. На нас глядели два человека, сидящие за высокой стойкой, преграждающей путь к полкам. Отец подтолкнул меня вперед: «Мы хотели бы взять почитать книги». Один из мужчин меня тут же спросил: «А что бы вы хотели прочесть?» Мы не подумали дома о том, что надо заранее знать, что спросить и суметь назвать заголовки книг так же просто, как названия пачек печенья. Нам выбрали — за нас — «Коломбу» для меня и легкий роман Мопассана для отца. В библиотеку мы больше не ходили. Книги сдала мать, вероятно, с опозданием.