Мертвый язык - Страница 8
Вечером, приехав из цветочного треста домой на Стремянную улицу, Рома первым делом переставил с пола на подоконник горшок с цикламеном, — цветок на подоконнике означал, что сегодня хозяин не прочь выпить. Этот условный сигнал был введен в обиход задолго до триумфа сотовой связи и с совсем другим кустом в горшке, но постепенно так прижился, что обрел едва ли не ритуальный статус.
Хмельное настроение во многом было вызвано тем обстоятельством, что в последнее время Тарарам вновь ощущал прилив настоятельной потребности в перемене участи. Череда будней томила его роковой безысходностью — он ощущал себя запертым в пузыре, он бился в хрустальную стену, отделявшую замкнувшую его в себе сферу от остального пространства, но не оставлял на прозрачной поверхности даже царапин. Это давило, как давит намокшее на дожде пальто, сделавшееся от сырости тяжелым и тесным. А может, черт с ним, с миром миражей и фальшивых достоинств? Может, следует просто им пренебречь? Сдуть его внутри себя, отринуть, бросить в пыльный угол, забыть и использовать лишь при необходимости? Именно так — пренебречь и использовать. И строить внутри бублимира свой собственный мир — блаженный мир-паразит, который лишит сил и в конце концов взорвет вместивший его адский универсум. Так действовали хиппи. И у них что-то там едва не получилось. Подвела иезуитская мораль коммуны: ты мой хазбенд, я твоя скво, но я хочу переспать вон с тем чуваком, запретить это ты мне не можешь, однако имеешь право при этом присутствовать… Там было слишком много оскверненной любви. Не будь они такими эгоистами, халявщиками, слюнтяями и идиотами, все могло бы сложиться иначе. Но общество зрелища поглотило и их. Возможно, они просто не знали, что в этой жизни побеждают маньяки… Структура должна быть жесткой и колючей, чтобы при попытке проглотить бублимир ею подавился.
Мысли в голове Тарарама толкались, мешали друг другу, путались, противоречили сами себе и распадались на небольшие тающие облачка. Но в целом их пульсирующий клубок странным образом подзаряжал Рому покоем, высвечивая в грядущем пусть не во всем ясную, но все же перспективу. Вернее, свидетельствуя о наличии перспективы как таковой.
Каждый грибник знает, что гриб бывает красивым. Так и мир-паразит сомнителен лишь как лексический негатив, но на деле он будет куда прекраснее субстрата, из которого выскочил. Вот только строить новое надо с новыми людьми — молодыми, веселыми и злыми. С теми, кто еще не соблазнен бублимиром, не увяз в нем ни помыслами, ни надеждами, ни обязательствами. С теми, кто еще не потерян, а только немного испорчен. Но где таких взять?
Некогда Рома решил, что согласится считать себя старым лишь тогда, когда речь окружающей его поросли перестанет быть его речью и превратится в язык какого-то родственного народа. Ему уже стукнуло тридцать восемь, но он до сих пор обходился без переводчика. «Надо начинать работать с молодежью», — рассудил Тарарам и, убрав с подоконника горшок, отправился в прихожую надевать кроссовки.
Поскольку никто не зашел к нему на зов цикламена, Рома принялся действовать самостоятельно. Следовало развеять томление, дать выход неудовлетворенности и запустить моторчик какого-нибудь небольшого события. Кроме того, холодильник был пуст, а под ложечкой слегка сосало. Если бы девушка Даша не уехала вчера погостить к тете в Воронеж, Рома позвонил бы ей, и вместе они по-товарищески сладили бы приятное происшествие, но Даша уехала. Прикинув в уме иные варианты, Рома понял, что с начала лета город порядком опустел.
На Невском, шумно опровергавшем любые соображения о сезонном запустении, возле гостиницы «Рэдиссон САС» Тарарам дождался, когда к остановке подкатит троллейбус, и, деловито подойдя к нему сзади, отвязал от лесенки веревку, крепившуюся двумя железными кольцами к токоприемникам. Мимо, производя соответствующий гул, неслись машины. Люди в ожидании посадки толпились у дверей, выпуская пассажиров, — на Рому никто не обращал внимания. Поддернув веревку, Тарарам загнал кольца по штангам вверх, потянул и снял троллейбусные дуги с проводов. Придирчиво оглядев тротуар, Рома выделил идущего в толпе гражданина и с панибратской вежливостью его окликнул:
— Любезный, можно вас?
Гражданин был средних лет, лысоватый, в очках и с газетой. Некоторое время он колебался, не до конца уверенный, что обращаются именно к нему.
— Да? — наконец участливо откликнулся он.
— Подержите две минуты. — Рома кивнул на веревку. — У меня фаза искрит. Надо клемму скинуть, контакт зачистить и гайку подкрутить.
Гражданин без энтузиазма взял веревку в руку.
— Только на провода не сажайте, — предупредил Тарарам. — Там шестьсот вольт. Отпýстите — я покойник.
Подкупленный таким доверием, гражданин ответственно сунул газету подмышку и вцепился в веревку обеими руками.
Рома обошел троллейбус, нырнул в толпу и, скрытый рекламной тумбой, принялся наблюдать за организованным событием.
Пассажиры поднялись в троллейбус, но с места он не трогался. Вскоре из кабины выскочил шофер в тельняшке под клетчатой рубахой, подозрительно осмотрелся и, зайдя троллейбусу в тыл, уставился на гражданина, который добросовестно держал веревку, оттягивающую книзу снятые с проводов дуги. Гражданин спокойно выдержал его взгляд.
— Ты что делаешь, чудила? — спросил шофер.
Гражданин презрительно отвернулся. Рулевой покраснел, обошел шутника и снова заглянул ему в лицо.
— Отпусти веревку, придурок! — велел шофер.
— Нельзя, — объяснил гражданин назойливому хаму. — Человека убьет.
— Какого, нах, человека?!
— Шофера.
— Какого, нах, шофера?!
Шумы проспекта мешали Роме разбирать слова, но гражданин еще, наверное, минуту непоколебимо отстаивал Ромину жизнь от посягательств невесть откуда взявшегося мужлана. «Молодец, лысый», — подумал Тарарам удовлетворенно.
Когда шофер все же вырвал веревку из рук стойкого очкарика, судьбу которого украсила спонтанная микроистория, и наступил на выроненную им газету, Рома покинул убежище за тумбой и не спеша направился в продовольственный магазин на углу Владимирского и Графского. «Вторично все-таки, — думал он в пути. — Беззубо. Постылая скрытая камера. Какие-то „приколы нашего городка“…» Вокруг был солнечный вечер, впереди — белая ночь. В такую пору не стоит забивать свой органайзер делами — жизнь все равно посрамит любые планы.
«Да, надо начинать работать с молодежью», — думал Тарарам, расплачиваясь в кассе за хлеб, купаты, сетку картошки, кетчуп, шпроты, пакет брусничного морса и полбанки водки. Купюры он положил в пластмассовую мисочку, а мелочь протянул на открытой ладони.
— Ой, — сказала кассирша, выбирая у него из горсти шесть рублей пятьдесят копеек, — вы где-то руку замарали.
Рома посмотрел на правую ладонь и ничего не понял. Посмотрел на левую и улыбнулся. Ну, конечно, Катенька…
Кое-кто полагал, что стройная Катенька — нежнейшее создание, способное вкушать лишь цветок настурции на завтрак, лист латука на обед и каплю росы на ужин. Те, кто так думал, изрядно ошибались. Катенька любила со вкусом поесть, так что, несмотря на свою сумасшедшую моторику, сжигавшую в ноль все достижения жиров и углеводов, в угоду девичьей мнительности была вынуждена раз в неделю мучить себя разгрузочным днем, увлажненным одним только яблочным соком. Завтра подходил срок именно такому дню, и Катенька к нему готовилась. На тарелке перед ней лежала золотистая котлета по-киевски с посыпанной укропом отварной картошкой на гарнир. Рядом ждали своей очереди бутерброд с соленой семгой, вазочка с луковым круассаном, кусочек дор-блю на блюдце и ломтик торта — толстый слой суфле на бисквитном корже.
Катенька предвкушала.
Предвкушала и наслаждалась тишиной. Потому что это была особенная тишина — обретенная в долгой борьбе и потому трижды дорогая.
Несколько лет назад город охватило странное поветрие: точно сыпь — краснушника, город повсеместно обложили музеи восковых фигур, один из которых расположился в верхнем этаже Балтийского дома на Кронверкском проспекте, с отдельным входом — за углом от парадного, с торца. Там же музейщики устроили и мастерскую, так что жившая напротив Балтийского дома Катенька не раз наблюдала, как иногда беззвездными петербургскими ночами, когда на крышах завывал распоротый антенными мачтами ветер, люди в халатах колдуют в освещенном окне между серых колонн над образом очередного истукана. В этом было что-то таинственное, даже жутковатое, тут сильно пахло страшной тайной — мейринковским големом, жарким подвалом Бетгера, лабораторией доктора Франкенштейна. Все бы ничего, но паноптикум, помимо призывных щитов с портретами медийных образин, древних рептилий и гигантских насекомых, выставил на гранитную лестницу колонку и наладил жуткую звуковую рекламу. Пропитой голос артиста с какой-то неуместной приторной интонацией предлагал осмотреть движущиеся восковые фигуры (стандартный набор киночучел, тайсонов и клоунов политического Олимпа), а также динозавров и насекомых-монстров, после чего из динамиков, как ведро с помоями, выплескивалась визгливая ярмарочная кадриль. Потом опять голос зазывалы и снова одуряющий визг. И так бесконечным кольцом — с утра до вечера.