Мерсье и Камье - Страница 14
11. Как обходиться без женщин? Исследовать другие каналы.
12. Душа — такое слово из четырех букв.
13. Что можно сказать о жизни, чего еще не было сказано? Много чего. К примеру, что жопа ее — блядство поганое[34].
Иллюстрации эти не затмевали им их цели. Однако представлялась она, и со все возрастающей, по мере того как тянулось время, ясностью, чем-то таким, добиваться чего нужно спокойными и собранными. И будучи все еще спокойными и собранными достаточно, чтобы понять, что дальше так уже не будет, они легко достигли счастливого соглашения на завтра и даже, если окажется необходимо, на послезавтра. Затем они вернулись в превосходном состоянии духа к Хелен и без лишних церемоний завалились спать. И воздержались даже на следующий день от милых шалостей промозглого утра, так они стремились встретить лицом к лицу грядущие испытания.
Пробило полдень, когда они вышли из дома. На крыльце они остановились.
— Какая прелестная радуга, — сказал Камье.
— Зонт, — сказал Мерсье.
Они обменялись взглядами. Камье скрылся на лестнице. Когда он появился снова, с зонтом, Мерсье сказал:
— Не очень-то ты торопился.
— Ох, знаешь, — сказал Камье, — уж как могу. Раскроем его?
Мерсье окинул небо проницательным взглядом.
— А ты что думаешь? — сказал он.
Камье вышел из-под козырька над крыльцом и подверг небеса доскональному инспектированию, поворачиваясь по-кельтски к северу, к востоку, к югу и, наконец, к западу, в таком порядке.
— Ну? — сказал Мерсье.
— Не надо меня подгонять, — сказал Камье.
Он прошел до угла улицы, чтобы уменьшить риск ошибки. В конце концов он возвратился на крыльцо и высказал свое продуманное мнение.
— На нашем месте, я бы не стал, — сказал он.
— И можно узнать, почему? — сказал Мерсье. — Ведь льет как из ведра, или я не должен верить своим глазам? Неужели ты не чувствуешь, что промок?
— А ты бы предпочел раскрыть? — сказал Камье.
— Я этого не говорил, — сказал Мерсье. — Я просто себя спрашиваю, когда же мы собираемся его раскрывать, если не делаем этого сейчас.
Для беспристрастного взгляда это был скорее и не зонт, а парасоль. От кончика острия до концов растяжек или там распорок было не более четверти всей его длины. Ручка завершалась янтарным набалдашником с кисточками. Материя была красного цвета, или когда-то была, нет, действительно, все еще была, местами. Клочья бахромы с неравными интервалами украшали периметр.
— Ты посмотри на него, — сказал Камье. — Возьми в руки, давай, бери его в руки, он тебя не укусит.
— Отойди! — закричал Мерсье.
— Откуда его вообще выкопали? — сказал Камье.
— Я купил его в лавке Хана, — сказал Мерсье, — поскольку я знал, что у нас один только плащ, и больше ничего. Он просил шиллинг, я дал ему восемь пенсов. Я думал, он бросится меня целовать.
— Его изготовили, должно быть, где-нибудь в 1890-м, — сказал Камье, — я так полагаю, в год Ледисмита на Клипе. Ты помнишь? Безоблачное небо, всякий день пикники в саду. Жизнь лежала перед нами и улыбалась. Не было надежд неосуществимых. Мы играем в осажденный форт. Мы мрем как мухи. От голода. От холода. От жажды. Пум! Пум! Последние патроны. Сдавайтесь! Никогда! Мы едим своих мертвых. Пьем собственную мочу. Пум! Пум! А мы и не знали, что у нас есть еще два. Но что это мы слышим? Крики со сторожевой башни! Пыль на горизонте! Наконец-то колонна! У нас черные языки. Ура, тем не менее. Ра! Ра! Каркаем, как вороны. Квартирмейстер умер от радости. Мы спасены. Веку два месяца от роду[35].
— Посмотри на него теперь, — сказал Мерсье.
Последовало молчание, которое первым нарушил Камье.
— Хорошо, — сказал он, — раскрываем сейчас или ждем, пока погода станет хуже?
Мерсье окинул проницательным взглядом непроницаемое небо.
— Сходи, погляди, — сказал он, — и реши, что ты думаешь.
Камье вновь выдвинулся на угол улицы. Вернувшись, он сказал:
— Возможно, есть небольшой просвет между домами. Ну что, заставишь меня лезть на крышу?
Мерсье сосредоточился. Наконец он воскликнул импульсивно:
— Давай же раскроем его и будем надеяться на лучшее.
Но Камье не смог его раскрыть.
— Дай его сюда, — сказал Мерсье.
Однако и Мерсье не добился успеха. Он грозно взмахнул зонтом над головой, но вовремя овладел собой.
— Что мы такого сделали Богу? — сказал он.
— Отрицали его, — сказал Мерсье.
— Только не говори мне, что он до такой степени злобен, — сказал Мерсье.
Камье забрал зонт и скрылся на лестнице.
Мерсье, едва лишь остался один, тронулся с места и пошел прочь. В определенный момент курс его пересекся с курсом старого человека причудливого и жалкого вида, который что-то нес под мышкой, выглядевшее как сложенная вдвое доска. Мерсье показалось, он уже видел его где-то прежде, и, продолжая свой путь, он все задавался вопросом, где бы могло быть это где-то. Так же и у старика, для которого, как ни удивительно, прохождение Мерсье не осталось не замеченным, возникло впечатление, будто с этим чучелом он уже сталкивался, и некоторое время он занимал себя попытками вспомнить, при каких обстоятельствах. Вот так, пока они, тяжело передвигая ноги, удалялись друг от друга, каждый впустую занимал мысли другого. Но мельчайшая мелочь останавливает всех Мерсье века сего, шепот, достигающий вершины и обрывающийся, голос, твердящий о том, как чудесна осенняя пора дня, какое бы ни стояло время года. Новое начало, только не имеющее жизни в себе, откуда ей взяться? Явственней в городе, чем за городом, но и за городом тоже, где медленно по безбрежному пространству крестьянин будто блуждает, сбившись с пути, столь бесцелен, что ночь верно застигнет его вдали от деревни, неведомо где, и вокруг ни огонька. Времени не осталось, и однако как оно мучительно тянется. Кажется, и цветам давно уже пора было закрыться, и что-то вроде паники овладевает усталыми крыльями. Ястреб всегда поддается ей слишком рано, грачи поднимаются с пашен и слетаются к местам своих собраний, каркать там и препираться, покуда не стемнеет. Затем, когда уже слишком поздно, подстрекают снова трогаться в путь. День завершается задолго до того, как все это кончается, человек выбивается из сил задолго до того, как наступает пора отдыха. Но ни слова, вечер — сама лихорадка, бессмысленная суетливая мельтешня. И срок столь короток, что начинать не стоит, и слишком долог, чтобы не начать, тому, кто в этом времени пленен — безжалостно, как Балю[36] в своей клетке. Спроси у прохожего, который час, и он бросит тебе ответ через плечо, наугад, и поспешит дальше. Но можно не беспокоиться, то не ошибется сильно, кто каждые пять минут сверяется со своими часами, выставляет их по официальному астрономическому времени, высчитывает, хочет понять, каким же образом ему все это втиснуть — все, что он должен сделать до того, как нескончаемый день подойдет к концу. Или же, с усталым яростным жестом, он назовет час, который одолевает его, который всегда есть и всегда будет — час, сочетающий прелесть безнадежного опоздания с чарами преждевременности, час Никогда! — и никакого тебе размеренно ужасающего ворона. И это целый день, от первого тик до последнего так, точнее от третьего до дактилического предпредпоследнего, если учесть время, потребное внутреннему тамтаму, чтобы снова вколотить тебя в сон, и снова, еще раз, выколотить оттуда обратно. А между ними слышно все, каждое падающее просяное зернышко, оглянешься — и вот он ты, с каждым днем чуть ближе, всю жизнь чуть ближе. Удовольствие полными ложечками — ложечками из солонок — словно воду, когда то, от чего ты умираешь, это жажда, и небольшая веселенькая агония по капле, гомеопатическими дозами, о чем еще тебе просить? О сердце там, где положено быть сердцу? Ну-ну. Но спроси, напротив, у прохожего дорогу, и он возьмет тебя за руку, и поведет тебя сквозь живописный муравейник в то самое место. Это громадный серый то ли дом, то ли барак, он недсотроен и достроен никогда не будет, с двумя дверьми, для тех, кто входит и тех, кто выходит, и за окнами глазеющие лица. Не стоило тебе спрашивать.