Мексиканский для начинающих - Страница 55
Голова пухла от необъяснимости звуков. Лишь один был понятен разуму, мирный, успокоительный, – то, обожравшись хитина, пукал Гаврила Второй.
– Голоса дикой сельвы, – пояснил Первый, – помнишь, как Има Сумок пела? Хозя тоже может. Порфавор, керида, уно кансьонсито![29]
Молчаливая Хозефина раскрыла рот, и оттуда, от самых глубин и подножий, исторглось нечто доисторическое, тех незапамятных времен, когда континенты, удаляясь один от другого, всплывали и снова погружались, ползли огромные ледники, поминутно извергались вулканы, гибли динозавры, мамонты и зарождался в огне человек. Это была песня утра шестого дня творения!
Да, надо долго молчать, чтобы скопить такую космическую бездну звуков!
Сельва притихла. На тропинку шмякнулись несколько оглушенных птиц. В том числе странный красно-черный попугай с примесью вороны. «Кабронес», – сказал он мстительно, закатывая глаза.
– Это гимн нашего братства! – гордо сообщил Гаврила.
Верхами они подошли к уютной, со всех сторон закрытой бухточке и спускались по крутым, выбитым в скале ступеням.
Мальчонка, воодушевленный мамой, разговорился – мычал, бебекал, лялякал, продолжая подпукивать, и произнес пару членораздельных слов – «бля-бля» и «кабронес». При этом разумно указывал пальчиком в определенную точку пляжа.
– Прислушаемся к подрастающему поколению, – сказал Гаврила, направившись по девственному песку в глубь бухты.
Ветер умер, море лежало плоско, как бритвенное лезвие, не шевелясь, и в глубине бухты меж тремя черными стулообразными валунами было тихо, как в чистилище. Даже мальчонка замолк и прекратил пукать, беззвучно, как рыбка, отворяя ротик.
На песке, прикрытая ветвями хаккаранды, виднелась одежда. Сомбреро, изящная панама с раздвижными полями и женская шляпка, украшенная букетиком, запах которого напоминал о чем-то. Под шляпами находились три пары сандалий разного размера.
Наиболее крупные удивляли так, как может удивить экспонат из кунсткамеры – расшитые жемчугом, с часами, вмонтированными в перекрестье мягких ремешков, они сверкали под заходящим солнцем истинным золотом высокой пробы. На левом сандалии часы показывали европейское время, на правом – здешнее, девятнадцать тридцать. Странно, что не тикали…
В общем, ясно было, трое неизвестных уплыли куда-то в далекие дали или же потонули вблизи.
– Что делать со шмотками? Сдадим в музей? – спросил Васька.
И не услышал своего голоса! Ни слова!
– Эй! – испуганно заорал он, думая, что оглох и онемел. – Эй, Гаврила, сукин кот!
Абсолютная тишина! Так бывает только во сне. Кричишь, зовешь, надрываешься и хрипнешь, а все напрасно – звуки замурованы в голове, как узники. Не вырваться на волю!
Черные валуны, безветрие, Хозя с мальчонкой на руках, белый песок, золотые сандалии с часами, непоколебимый, как стальной лист, океан и мнимый Гаврила по кличке Некрасов, спокойно достающий из портфеля обыкновенную учительскую указку и обыкновенный подметательный веник.
«Это, конечно, сон!» – убедился Васька, но для проверки дал Гавриле пинка под зад.
Тот вытаращил глаза, беззвучно растопыривая рот, и только по отчетливой артикуляции можно было догадываться о мощи негодования – «твою мать! омудел что ли?»
Впрочем, учительской указкой Гаврила стремительно начертал на песке то же самое, усилив частоколом восклицательных знаков и одним вопросом: «Рыло начистить?»
И передал указку Ваське, надеясь, видно, на утвердительный ответ.
Дрожащей рукой он изложил, как мог, свое смятение на белом песке:
«Гаврьюшичка, прасти миня, мудылу! Думал чта этта сонъ. Памаги мне! Видыш гипну. Чта этта за места праклитушшая?»
Получилось убедительно, хотя с каким-то акцентом.
Гаврила читал долго, покачивая головой, а потом аккуратно замел веничком, так что от вопиющей на песке безграмотности и следа не осталось.
Каллиграфическим почерком, как учили когда-то в начальной школе, он простил Ваську и далее скорописью – видно, имелся большой опыт песочного общения – сообщил такое, во что никак не верилось:
«Здесь меж трех камней – мертвая зона! Точка молчания! Загадка природы. Звуки не фурычат. Специальное место для деловых встреч и медитации. Всемирный глушитель! Вопросы?»
Заметая веником удивительную информацию, он передал указку. Но какие могли быть вопросы? Задумавшись, Васька нарисовал простую вещь – сердце, пронзенное стрелой.
Гаврила, отобрав указку и сметя сердце, написал:
«Чушь! Есть деловые связи и немного дружбы между народами. Любовь на небесах».
«Не смеши. Старая песня», – ответил Васька.
«Тут не до смеха и песен не слыхать! – изобразил Гаврила тяжелыми печатными буквами. – Мене, текел, упарсин! Здесь приоткрыты двери в ад. Здесь хищники пожирают сердца. Здесь горы ударяются плечами. Здесь оселотли и коатли. Микстли здесь![30]
Угрожающей писаниной он подъехал под самые Васькины ноги.
«И здесь, в мертвой зоне, в точке молчания, я, по кличке Некрасов, тебя спокойно замочу!»
Васька перечитал сызнова – да, замочу! Именно так! Никаких других значений, кроме как «убью», это слово не могло иметь в данных контексте и обстановке. Покинутая одежда, черные камни, помрачневший Гаврила в черном костюме. Западня! Проткнет указкой и веником заметет! И звать на помощь бесполезно – слова мертвы.
«Побойся Бога, друг!» – начертил Васька пальцем.
«Здесь нет Слова! А значит – нет Божьей власти».
Гаврила указкой, как шпагой, рубил, хлестал, колол песок.
«Ты не прав. – Очень мягкими, успокоительно-округлыми буквами, будто вздохнул Васька. – Вот оно – слово. Его власть повсюду! Даже на песке!»
«Слово изреченное – ложь! Написанное – пшик!» – И Гаврила взмахнул веником.
Перед ними лежала чистая, ровная, бессловесная поверхность. Они посидели молча, и затем Гаврила, чуть касаясь песка, словно пробежала трясогузка, как бы шепнул на ухо:
«Есть одно слово, которое живет в мертвой зоне! Но до сих пор его никто не обнаружил.»
Васька быстро нарисовал птицу и попытался высказать вслух, выпустить в мертвую зону.
Гаврила покачал головой и достал из портфеля пухлую тетрадь, сплошь исписанную уже зачеркнутыми словами.
«Давно ищу. Перебрал миллионы. На всех языках мира. Ни одно не прижилось. Сегодня испробовал „замочу“. – Увы!»
– А Хер Моржовый?» – застенчиво предположил Васька маленькими буковками.
Гаврила расхохотался, что выглядело беззвучно-диковато, и торопливо, легким поэтическим росчерком, набросал:
Изображение было смутноватым, и Васька, как ни щурился, не разобрал одного слова.
«Прости, друг, – сраное?» – указал он в окончание первой строчки.
Без помощи веника, яростно, Гаврила затаптывал стихи. Песок тоненькими струйками тек по его черным штанам, беспорядочно соскальзывал с лакированных ботинок. Он здорово напоминал крупного муравьиного льва, роющего нору. Утомившись, небрежно начиркал указкой по своим следам: «Смеркается. Давай о деле». И вытащил из кармана калькулятор.
Действительно, пылающая башка Цонтемока, побагровевшая, как всегда, к вечеру, зависла в двух пальцах над океаном. Еще можно было успеть проползти под ней – прочь из мертвой зоны, где кладбища произнесенных слов, где каждое поглощает песок, где невозможно отыскать одно, всего одно живое.
Цонтемок склонил голову еще на палец, когда из-под нее, раздвигая серебряные воды, возникли три фигуры. Гаврила излишне приложил ладонь ко рту.
Дневной свет стремительно покидал мертвую зону, и она все более омертвлялась. Здесь, меж черных валунов, раньше, чем в остальном мире, наступала глухая ночь. Белый песок превращался в черный, и Васька еле различал чернокостюмного Гаврилу. А Хозя с мальчиком, дремавшие под камнем, абсолютно растворились во мраке.