«Медвежатник» - Страница 5
В тайну ночных занятий Горина не был посвящён никто. О самом существовании потайной каморки знал один-единственный человек — его жена. Конечно, те немногие контрагенты Гарина, с которыми он имел деловые отношения, могли бы догадаться о тайне этого чулана. Но Горин вёл свои дела так, что эти контрагенты не знали не только его адреса, но и настоящего имени. Раз в неделю на свиданиях в окраинных трактирах он вручал порознь четырём личностям по двести рублей двадцатипятирублевыми бумажками своего изготовления и получал в обмен по сто рублей. Достоинство купюр, какими он получал эту сотню, Петра Петровича не интересовало. Зато он тщательно проверял их подлинность.
Но этот промысел Пётр Петрович считал для себя побочным, или, как называл его мысленно, «приватным». Душа его была в том основном, что составляло цель его жизни, — в домовладении. Четыреста добротных царских рублей в неделю были его рентой. Скажи ему кто-нибудь, что завтра прекратится этот доход, Пётр Петрович воспринял бы это не иначе, нежели министр финансов сообщение о том, что земля разверзлась под Петропавловкой и поглотила монетный двор. Такая возможность представлялась Горину абсурдом.
Полторы тысячи рублей в месяц вместе с квартирной платой жильцов составляли основу основ его равновесия. Целью, вожделенной и уже не такой далёкой, был для Петра Петровича момент, когда он приколотит доску со своим именем на облюбованном в центре города большом доме с тремя подъездами на улицу и с двумя дворами. Что тогда будет с его чуланом? На этот вопрос Пётр Петрович не мог дать ясного ответа даже себе самому. Стоило его мечтам дойти до пункта о «приватном» промысле, как он начинал вилять перед самим собой. Один голос, громкий, басистый и уверенный, призывая в свидетели господа бога, заверял, что тогда — всему конец: «Пожгу все». Но другой, не столь громкий, но въедливый, быстрым шепотком успевал привести тысячу контрдоводов. И вопрос так и оставался нерешённым…
Закончив обход владений, Пётр Петрович поднялся к себе и уселся за чай, собранный дворничихой. Пётр Петрович не предъявлял никаких требований к сервировке, но чай пить любил долго, истово, пока не остывал самовар. При этом он съедал почти неправдоподобное количество бубликов. Бублики подавались горячие — прямо из булочной наискосок. Пеклись они по особому заказу. К определённому часу с корзинкой, обёрнутой мешком, за ними прибегала дворничиха. Бублики были большие, румяные, из жёлтого пахучего теста, плотного, как просфора.
Но сегодня чаепитие Петра Петровича было нарушено мальчишкой из бакалейной лавки, прибежавшим звать Горина к телефону.
То ли из экономии, то ли из других каких соображений, но Горин решительно отказывался пустить к себе в дом телефонный аппарат. Чёрное ухо трубки казалось ему подозрительным, словно было способно подслушивать.
Разговор по телефону был непродолжительным и со стороны Горина сводился к неясным междометиям. Но содержание его, по-видимому, не понравилось Петру Петровичу. Он помрачнел и, вернувшись к себе, даже не допил чая. Посидев некоторое время в раздумье, побрился и стал одеваться, но не в свой обычный заношенный сюртук прошлого века, а в новую пиджачную тройку.
Лесная биржа, „Иван Паршин"
Иван Петрович Паршин — владелец небольшой лесной биржи на Сретенке — повесил телефонную трубку на рычаг аппарата и несколько мгновений стоял и глядел на неё, мысленно проверяя: все ли сделано? Потом с удовлетворением потёр одну о другую большие сильные руки и, солидно откашлявшись, медленно пошёл прочь. Все его движения были неторопливы, солидны — под стать его большому, крепкому телу и спокойному выражению благообразного лица.
Иван Петрович медленно прошёлся по комнатам небольшой, добротно, но без особой нарядности обставленной квартиры. Его взгляд с удовольствием останавливался на деталях обстановки: на мебели, на серебре, украшающем горку»
Когда Иван Петрович вошёл в столовую, то почти с тем же выражением спокойного любования, с каким оглядывал вещи в других комнатах, остановил взгляд и на красивом лице женщины, сидевшей во главе стола. Она была крупна, белотела, но полна не более, чем следует женщине, желающей сохранить фигуру. Пышные светлые волосы были уложены в модную причёску, с большим валиком над высоким крутым лбом.
При виде Паршина ясные голубые глаза Фелицы вспыхнули, и вся она одним движением сильного тела потянулась к нему. С поднятыми руками она ждала его приближения. И как только он подошёл и спокойно нагнулся, чтобы поцеловать её, полные белые руки крепко обвились вокруг его могучей шеи.
Но он отстранил руки Фелицы и спокойно-ласково, немного покровительственно похлопал её по спине.
— Садись же, — сказала она Паршину, — все стынет.
— Есть не стану, и кататься нам нынче тоже не придётся, — ответил он, закуривая. — У меня деловое свидание.
— Значит, до ночи?
— Может статься.
— Пить станете?
— Ты меня знаешь.
В этом замечании было столько уверенности в себе, что она засмеялась. Она действительно хорошо знала, что нет силы, которая вывела бы его из равновесия. На людях он был тот же, что дома: всегда ровный, немногословный, владеющий собою.
При помощи Фелицы Паршин не спеша тщательно оделся. Она сама завязала на нём галстук острым большим треугольником, как учили в дорогом магазине, где всегда покупала ему бельё.
Паршин хотел было надеть демисезонное пальто, но передумал. Не потому, что боялся холода, — он и в мороз мог бы пройтись в рубашке, — но нынче нужны были бобры.
Подъезд маленького особняка, в котором жил Паршин, выходил на просторный двор, занятый лесной биржей. Была в доме и другая маленькая дверь — в переулок. Но она стояла заколоченной. Никто, кроме Паршина и Фелицы, не знал, что закрывающие вход доски приколочены только к полотну самой двери, а над косяками оставались одни шляпки ложных гвоздей в досках. Это был выход «на всякий случай».
Выйдя во двор, Паршин обошёл штабеля жёлто-розовых досок, остро пахнущих подогретой солнцем смолой, остановился у одного из них и, прищурившись, словно оценивая, пригляделся. В глазах его было то же выражение любования, что и давеча в гостиной у горки и в столовой над красавицей Фелицей.
Заметив хозяина, из бревенчатой сторожки вышел приказчик и приблизился, сняв шапку.
— Ну как? — спросил Паршин.
— Тихо-с, — ответил приказчик таким тоном, будто был виноват в отсутствии покупателей.
— Ничего, — спокойно сказал Паршин, — сезон идёт, покупатель будет.
Он и сам знал, что дела биржи идут неважно, и не слишком надеялся на их улучшение, так как местоположение его двора было неудачно. Но это его не беспокоило. Держал он биржу исключительно для маскировки своей основной профессии — взломщика-кассиста. Вот придёт время — наворует он миллион, и лучшие московские места, самые солидные биржи и дворы украсятся вывеской Паршина. Вот тогда он станет настоящим лесопромышленником. Сколько народу будет толочься вокруг него: техники и архитекторы, разорившиеся помещики и ловкие перекупщики и само именитое московское купечество. И все будут глядеть ему в руки, а он будет решать. Одно движение его пальца будет значить больше, чем весь их гомон и суета. А из-под каждого топора лесоруба, из-под брызжущих опилками визгливых циркулярок в его карман, как щепки, будут лететь рубли. Эх, кабы не Фелицына жадность! Все отговаривает она его начинать. Берет после каждого удачного дела деньги и прячет куда-то. И ему не говорит куда. Кое-что на жизнь истратит либо на наряд — только это и утекает, — а все остальное в кубышку. Сколько у неё там уже собрано? Должно быть, много. Пустить бы все в оборот, можно бы и успокоиться. «Эх, Фелица, Фелица, ненасытный твой рот! В миллионщицы смотришь!»
Он усмехнулся и вышел за ворота. На углу Пушкарева кликнул извозчика и весело бросил:
— На Никольскую… «Славянский базар», двугривенный.
Это прозвучало так уверенно, что извозчик даже не пробовал торговаться: барин цену знал.