Медленные челюсти демократии - Страница 28
Пока что предприниматель переживает пик развития демократии — строя, где каждый равен каждому символически, права представлены на бумаге, а свобода взята в кредит. В тот момент, когда государство (цивилизация) попробует обналичить свои кредиты, предъявить продукт деятельности — драма среднего класса, потерявшего независимость в обмен на чек, станет очевидной. Но пока обналичить не пытаются, все обстоит к вящему удовольствию менеджера.
Ошибкой было бы считать, что отсутствие независимости печалит представителей среднего класса. Независимость среднему классу ни в коем случае не требуется, он совсем и не хочет ее. Напротив, именно зависимость и безответственность есть условие перманентной наживы. Его право сегодня — это зависимость! Героическая (но до чего же мыльная!) характеристика, данная аббатом Сийесом третьему сословию — окончательно оправдала себя спустя двести лет после французской революции. «Что такое третье сословие? Все! Чем оно было до сих пор? Ничем. Чем оно хочет быть? Чем-то». Именно чем-то неопределенным и хочет быть средний класс сегодняшнего демократического общества. Неопределенность — желанное состояние. Менеджер среднего звена суть воплощение размытой — но такой удобной — социальной стратегии. Менеджер партикулярен по отношению к крупному бизнесу на том же основании, на каком власть партикулярна по отношению к народу. Укрупнение процессов дарит крошечную инициативу обслуге — менеджер ставит свою карьеру выше процветания своей корпорации, не связывает эти вещи буквально. Он не лелеет грандиозных планов — но в рамках отдельных махинаций он находчив. Сколько бесчестных сделок, сомнительных проектов и авантюрных комбинаций затеяно менеджерами именно в силу того, что частный интерес выше интереса корпорации, — в случае неудачи менеджер перейдет в другую фирму, продаст свои умения иному начальству. Это солдаты без армий и армии без полководцев: как полководцы устраивают свои дела отдельно от солдат, так и офицеры презирают своих командиров. Неужели некий современный художник думает о судьбе искусства в целом, о своем влиянии на сознание людей? Неужели хоть один современный мастер изящного хочет сказать нечто общезначимое, что изменит мир? Нет, ни в коем случае — он просто самовыражается; его самовыражение есть фрагмент авангардного процесса в искусстве, его свобода есть компонент общей безответственности. Глобальный рынок искусств манит именно потому, что артист обретает невиданный простор безнаказанности и частного успеха.
Таким образом, следует констатировать, что обмен и рынок, взятые как условие развития гражданских свобод, привели к эффекту — не сказать неожиданному, но совсем не тому, какой был предсказан. В условиях демократии — то есть в секуляризованном обществе, лишенном духовной иерархии, в обществе, производящем принципиально безликий, усредненный продукт, меняться которым можно бесконечно без ущерба для персонального комфорта, — обмен выполняет совсем иную функцию. Вы обмениваете символические деньги на символические произведения искусства — и ничто реальное из этого вам ни к чему. Символический обмен утвердил единственное право — право на зависимость как условие процветания. И значит, та иллюзия, коей питались демократические мыслители XIX века, более не существует.
16. Демократия и гуманизм
Вообще говоря, эти понятия не связывает ничего. Между идеей демократии и идеей гуманизма нет совершенно ничего общего, они даже по касательной не соприкасаются. Более того, эти идеи в известном смысле антагонистичны. Гуманизм как общественная идея и принцип деятельности возник в человеческой истории тогда, когда никакой демократии уже (и еще) не существовало, а к тому времени, как демократия появилась в истории вновь, — гуманизма как актуального учения уже не было и в помине.
Римская и греческая демократии никак не связывали себя с понятием гуманизма, латинская ученость и философия эллинов не обладали весомой политической платформой и не распространяли влияние на общественную жизнь. Проекты Платона в Сиракузах не прижились, Аристотель влиял на Александра не сильно — да и учения их трудно назвать гуманистическими. А если современная демократия и пользуется термином «гуманизм» — то исключительно в политических, предвыборных, спекулятивных нуждах. Гуманизм как козырная карта политики стал использоваться в двадцатом веке и прочно вошел в политический словарь, но когда депутаты произносят это слово, они думают о чем угодно, только не о гуманизме. Слушая речения Джорджа Буша и Кондолизы Райс, Дмитрия Медведева и Михаила Горбачева, вспоминаешь об их великих предшественниках — Ульрихе фон Гуттене и Меланхтоне, Эразме Роттердамском и Марсилио Фичино, Гёте и Шиллере, Сартре и Камю. Фразеология будто бы та же самая, и слово «гуманизм», порхая по сегодняшнему залу, заставляет думать, что традиция Возрождения не прерывалась, что немецкие романтики еще живы, что экзистенциальной потребностью парламентария является культивирование человечности.
И в каком-то смысле избирателям намекают, что человечность как общественный идеал — имманентна демократии. Внятно это объяснить затруднительно, но что-то такое смутно выговаривается: мол, демократия — это когда народ выражает свое мнение, а народ — это люди, тут и свобода каждой личности, и ее гражданские права — в целом это звучит хоть и туманно, но обнадеживающе. Мол, за человечность — и баста.
На самом деле ни Буш, ни Медведев, ни Горбачев — ни в коем случае не гуманисты. В данном утверждении не содержится обидного для лидеров прогрессивного человечества — это только значит, что они не являются последователями гуманистического учения. По общей ошибке спичрайтеров в политическом новоязе стали использовать слово «гуманизм» вместо обычного слова «гуманность». Если американский президент не собирается убивать слишком много иракцев, а хочет ограничиться точечным бомбометанием — это до известной степени гуманно, во всяком случае, по отношению к тем, кого он, таким образом, не убьет. Если российский президент предполагает дать налоговые льготы мелкому предпринимателю, а поставить под свой контроль только крупный бизнес, — это тоже до некоторой степени гуманно по отношению к тем, кого не коснется железная пята государства. Но к гуманизму это никакого отношения не имеет. Очень хочется верить, что лидеры хотят сделать нечто великодушно-доброе, благотворительно-поощрительное по отношению к малым сим, но никто их не заподозрит в том, что они христиане, экзистенциалисты или неоплатоники. Даже в том, несколько невнятном, смысле светского, секулярного гуманизма (см. три Гуманистических манифеста, выпущенных в прошлом веке), который подразумевает соблюдение мер разоружения, равенства, экологии и т. п., - никакой политик не может быть гуманистом в принципе, поскольку ему приходится наращивать вооружение и добывать ресурсы вопреки окружающей среде.
От римской этики современная цивилизация сохранила агрессивное противопоставление современного homo romanus — homo barbarus — то есть противопоставление людей цивилизованных, полноценных граждан Империи, и варваров, как любят обозначать проблему современные идеологи, как ее обозначали в античном Риме. В данном случае понятием «человек цивилизованный» описывается тот, кто в идеале признает права другого (но не варвара), гуманен, не склонен к насилию, подчиняется законам и т. д. Варвар, соответственно, тот, кто еще не осведомлен о некоторых законах, в силу свой дикости скорее природен, нежели гуманен, и признан за объект воспитания. Эту дихотомию ввели некогда римляне, и в дальнейшем она служила оправданием многим зверствам, в том числе в ушедшем веке, это, вообще говоря, довольно подлое деление. К социальной идее гуманизма — сформулированной во времена Возрождения и в послевоенное время экзистенциалистами — это агрессивное противостояние никак не относится. Во время холодной войны этой схемой пользовались широко и с размахом пользуются сейчас; слово «гуманизм» звучит так же часто, как словосочетание «ракета средней дальности», и используется в связи с правами человека, свободой печати, авангардизмом и финансовыми махинациями.