Мечты о женщинах, красивых и так себе - Страница 4

Изменить размер шрифта:

Ночной небосвод — абстрактная плотность музыки, симфония без конца, свечение без конца, но свечение более пустое, более редкое, чем даже самое краткое созвездие гения. Бездонная подкладка полушария, безумная россыпь звезд — это страстные пути разума, прочерченные в свете и во тьме. Напряженный страстный разум, когда утихает арифметика, торит путь, небесный крот, уверенно и слепо (если б только мы так думали!) через межзвездные угольные мешки творимого небосвода, он извивается между звездами своего мироздания сетью траекторий, которые никогда не будут сведены к одной системе координат. Незыблемый остов поэзии и музыки, непринцип их пунктуации, представлен в сумасшедшей перфорации ночного дуршлага. Экстатический ум, ум, достигающий творения, возьмем, к примеру, наш, восходит к острию вещей, к невразумительным связям утверждений, из мук и утомленности литейных форм, не терпящих эскизов. Ум, внезапно погребенный, затем стремительный в гневе и рапсодии энергии, в суете и спешке финала — ваг конечный метод и движущая сила творческой целостности, ее протон; но там — настойчивая, невидимая крыса, беспокойно шевелящаяся за астральной невразумительностью искусства. Таково круговое, милое сердцу Дионисия Ареопагита, движение разума, раскрывающегося, бутон за бутоном, через тьму к зениту, по сравнению с которым все иные методы, все вежливые околичности — лишь часовой механизм бумажных душ.

Ничто подобное, конечно, не занимало его зловонную голову, и не было места для столь странных чувств в его страждущем сердце, пока он неуверенно волочил ноги в пустынных далях, вытаращив, как дурак, глаза на свою дорогую маленькую, милую маленькую Fiinkelein,[15] зеленую, яркую и томящуюся в Лире. Вот-вот он покончит с частностями туалета, и что-то выпрыгнет из колодца старого сердца, и он увидит крысиную ловушку, а свихнувшийся мозг затопит сияние, льющееся из всепроницающей укрытости всепроницающего сверхсущностно сверхсуществующего сверх-Божества. Sonst, как поется в песне, gar nix.

Так и было, вечер за вечером, неизменно, и то, как он потом продирался сквозь чащу ночи и достигал утра, мы не в силах рассказать вам. Но утром, не слишком ярким или ранним, она проскальзывала внутрь в простеньком шерстяном гимнастическом костюме, пухлые блестящие лодыжки разгорелись ad sudorem,[16] и заваривала чай с лимоном. Многие недели, пока не произошло то, о чем мы собираемся вам поведать, это было лучшим часом дня: ночь ушла, лежать в полудреме в ожидании желанных шагов, слышать, как с ее приходом открывается дверь в прохладный свежий парк, быстро миновать разновидности ее устричных поцелуев на фоне кипящей воды, пить ведра слабого чая, смягченного лимонным соком, курить «Македонию». С этого высокого часа день соскальзывал в яму вечера, снова ночь, осторожное возвращение от стен школы, мучительная боль перед вспышкой света, крысы, затхлая ловушка и чаща.

Пока она его не изнасиловала.

Тогда всему настал капут.

Безжалостная, ненасытная, утренними растяжками разгоряченная на сей раз до сладострастного sudorem, она изнасиловала его после чая. Хотя он твердо намеревался, и дал это понять тысячу и одним мягким и деликатным способом, содержать всю историю в относительной чистоте и за порогом распутства. Так основательно она испортила благодатную для него пору дня, что он был принужден, in petto,[17] процитировать «Iе soleil est mort»,[18] и его лилейное время обратилось в ночные часы, в бдение среди крыс, alia fioca lucerna leggendo[19] Мередита. Начались ссоры. Он пошел с ней в магазинчик, где, по обыкновению, они покупали яйца и помидоры, чтобы потом сбить их в эдакую дымящуюся марилоренсианскую[20] поленту. Она взвилась.

— Прикрой дверь, — закричала она, преувеличенно ежась от холода.

— Прикрой сама, — сказал он грубо.

Такие вот дела. Еще как-то раз она заставила его ждать, а приготовленный им ужин портился, еда быстро остывала. Он услышал, как она скачет по аллее. Давай, давай, беги, подумал он. Она рассыпалась в извинениях.

— Ах, — тяжело дышала она, — я встретила Аршлохвея, мне надо было, чтоб он непременно поупражнялся со мной в Брамсе.

Брамс! Старый писун! Выделывающий свои пиццикато в лучшем из возможных миров. Брамс! Она начала ластиться. Такой вот она умела прикинуться кошкой.

— Не сердись на меня, Бел, не будь таким bose,[21] — растягивая, со стоном, гласный.

Брамс!

— Ты не любишь меня, — сказал он горько, — а иначе не заставила бы меня ждать из-за такой Quatsch.[22]

Все же, хотя после утра жертвоприношения дела и приняли гадкий оборот, они это кое-как тянули, он — из последних сил стараясь ее ублажить, она — силясь быть ублаженной, в геенне пота, фиаско, слез и отсутствия всякой теплоты. Мы признаем, что очень привязаны к нашему главному мальчику, а потому не можем не надеяться на то, что она пожалела с тех пор о той первой атаке на его достоинства. Хотя, думаем, ей вряд ли приходило в голову связывать медленную безвкусную сумятицу всей несчастливой истории, два существительных и четыре прилагательных, с той лезией платонической ткани, что случилась морозным октябрьским утром. Хотя именно в связи с этим они часто ссорились и наконец рассорились. Высматривала малышей в его глазах, она, эта… в этом была ее игра, поэтому его amorosi sospiri[23] звучали просто смешно. Так что однажды он забыл о воспитанности и предостерег ее:

— Господи Боже, а не завести ли тебе чресластого cavalier servente,[24] и не ввести ли меня во грех ревности ante rem,[25] и не утихомирить ли немного допотопный зуд, и не предоставить ли меня моей собственной грошовой смерти и моему собственному грошовому блаженству?

Нет нет нет нет, она не подпустит к себе мужчину, если только не полюбит его очень сильно, furchtbar lieb.[26] И она была права, и он был не прав, и так оно и было — и не будешь ли ты так любезен занять исходное положение, мой грустный прекрасный возлюбленный? Так. Мужчина знает, но женщина знает лучше.

Теперь ему предстоит выдержать испытание письмом, довольно неприятным письмом, в котором хандры больше, чем кажется при первом прочтении:

«Cher, (говорилось в письме)

Се qu'on dit du style, et je veux dire, a coup sur, ce que ce cochon de Marcel en dit, me plait, je crois, si j'ose accepter, en ce moment, les hauts-de-petit-coeur- de-neige. Je te fais Fhonneur, n'est-il pas vrai, de te par- ler, quoi, sans reserve. Done: me trouvant couche, hier, aupres de Finenarrable Liebert, j'ai propose a sa puis- sante lucidite une phrase — pourqoui te le cacherais- je — de ta lettre qui n'a pas ete, je te l'avoue, sans me faire de la peine: P. se paye de mots. II ne salt jamais resister a I 'extase du decollage. II realise (et avec une morgue!) des loopings verbaux. Si loin, oh degout! du reel dermique qui le fait tant trembler et transpirer. Liebert, negligemment etendu a cote de moi, beau sans blague comme un reve d'eau, lache: «tunnel!» «Hein?» «II est si beau, ton ami, si franchement casse-poitri- naire, que je suis pret a Г aimer. Est-il maigre et potele la et la ou il faut? Vulgaire? Lippu? Ah! Vulgaire lippue chaude chair! Cratte-moi» vocifera-t-il, en nage pour toi, «ardente cantharide, gratte, je te l'ordonne!» Je grat- te, je caresse, je me dis: ce jugement est par trop indigne de cet esprit, vu que P. ne s'arrache a nul moment de l'axe glaireux de son reel. II у reste enfonce, il tord les bras, il se demene, il souffre d'etre si platement com- promis, il n'execute nul looping, il s'est engage trop profondement dans le marais, il atteint du bout de son orteil au noeud de son univers.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com