Мать Тьма - Страница 6
Это тоже имело смысл, как и большая часть того, что я вижу во сне. Я долгое время жил в Нью-Йорке, прежде чем попал в Израиль.
– Нью-Йорк, должно быть, рай, – сказал Менгель.
– Для вас, может быть. Для меня он был адом, даже хуже ада.
– Что может быть хуже ада? – спросил он.
– Чистилище, – ответил я.
Глава шестая.
Чистилище…
О моем чистилище в Нью-Йорке: я пребывал там пятнадцать лет.
Я исчез из Германии в конце второй мировой войны. И возник неузнанный в Гринвич Вилледж. Я снял там унылую мансарду, в стенах которой скреблись и пищали крысы. Я продолжал жить в этой мансарде, пока месяц назад меня не привезли в Израиль для суда.
Было одно достоинство у моей крысиной мансарда: ее заднее окно выходило в маленький уединенный садик, маленький рай, образованный соседними задними дворами. Этот садик, этот рай, был со всех сторон отгорожен от улицы домами. Он был достаточно велик, чтобы дети могли играть там в прятки.
Я часто слышал из этого маленького рая певучий детский голосок, который всегда заставлял меня остановиться и прислушаться. Это был мелодичный печальный зов, означавший, что игра кончилась, что те, кто еще прячется, могут вылезать, и пора расходиться по домам:
«Олле-олле-бык-на-воле».
И я, прячущийся от многих, тех, кто, возможно, хотел причинить мне неприятности или даже убить меня, часто мечтал, чтобы кто-нибудь прекратил эту мою бесконечную игру в прятки мелодичным и печальным зовом:
«Олле-олле-бык-на-воле».
Глава седьмая.
Автобиография
Я, Говард У. Кемпбэлл-младший, родился в Скенектеди, штат Нью-Йорк, 16 февраля 1912 года. Мой отец, выросший в Теннесси, сын баптистского священника, был инженером в отделе обслуживания компании Дженерал электрик.
Задачей отдела был монтаж, обслуживание и ремонт тяжелого оборудования, которое Дженерал электрик продавала по всему миру. Мой отец, объекты которого были сначала только в Соединенных Штатах, редко бывал дома. Его работа требовала таких разнообразных технических знаний и смекалки, что у него не оставалось ни свободного времени, ни воображения ни для чего другого. Он был создан для работы, а работа для него.
Единственная не техническая книга, за которой я его видел, была иллюстрированная история первой мировой войны. Это была большая книга с иллюстрациями размером фут на полтора. Отцу, казалось, никогда не надоедало рассматривать ее, хотя он и не был на войне.
Он никогда не говорил мне, что эта книга значила для него, а я никогда не спрашивал. Он только сказал о ней, что она не для детей и я не должен заглядывать в нее.
Поэтому, конечно, всякий раз, оставаясь один, я в нее заглядывал. Здесь были изображения людей, повисших на колючей проволоке, искалеченных женщин, штабеля трупов – все обычные атрибуты мировых войн.
Моя мать, в девичестве Вирджиния Крокер, была дочерью фотографа-портретиста из Индианополиса. Она вела домашнее хозяйство и была виолончелисткой-любительницей. Она играла на виолончели в скенектедском симфоническом оркестре и мечтала, чтобы я тоже играл на виолончели.
Из меня не вышло виолончелиста, мне, как и отцу, медведь на ухо наступил.
У меня не было братьев и сестер, а отец редко бывал дома. Поэтому в течение многих лет я был единственным компаньоном матери. Она была красивой, одаренной, болезненной женщиной. Мне кажется, что она была постоянно пьяна. Я помню, как она однажды смешала в блюдце спирт для натирания с солью. Она поставила блюдце на кухонный стол, погасила свет и посадила меня напротив. Затем она коснулась смеси спичкой. Пламя было совершенно желтое, натриевое, в нем она выглядела как труп, и я тоже.
– Смотри, – сказала она, – как мы будем выглядеть, когда умрем.
Этот дикий спектакль испугал не только меня, но и ее. Она была напугана своей странной выходкой, с тех пор я перестал быть ее компаньоном. С тех пор она со мной почти не разговаривала и полностью меня избегала, очевидно, из боязни сказать или сделать что-нибудь еще более безумное.
Все это произошло в Скенектеди, когда мне еще не было десяти лет.
В 1923 году, когда мне было одиннадцать, отца перевели в Германию, в отделение Дженерал электрик в Берлине. С этого времени мое образование, мои друзья, мой основной язык были немецкими.
В конце концов я стал писать пьесы на немецком языке, женился на немке, актрисе Хельге Нот. Хельга Нот была старшей из двух дочерей Вернера Нота, начальника берлинской полиции.
Мои родители покинули Германию в 1939-м, когда началась война.
Мы с женой остались.
Я зарабатывал на жизнь вплоть до окончания войны в 1945 году как автор и диктор нацистских пропагандистских передач на англоязычные страны. Я был ведушим эскпертом по Америке в министерстве народного просвещения и пропаганды.
В конце войны я оказался одним из первых в списке военных преступников, главным образом потому, что мои преступления совершались так бесстыдно открыто.
Меня взял в плен лейтенант Третьей американской армии Бернард О’Хара около Херсфельда 12 апреля 1945 года. Я был на мотоцикле, без оружия, и хотя я имел право носить форму, голубую с золотом, я не был в форме. Я был в штатском, в синем саржевом костюме и изъеденном молью пальто с меховым воротником.
Случилось так, что Третья армия как раз за два дня до этого захватила Ордруф, первый нацистский лагерь смерти, который увидели американцы. Меня привезли туда, заставили смотреть на все это: на засыпанные известью рвы, виселицы, столбы для порки, на горы обезображенных, покрытых струпьями трупов с вылезшими из орбит глазами.
Они хотели показать мне, к чему привела моя деятельность.
На виселицах в Ордруфе можно было повесить одновременно шестерых. Когда я увидел виселицы, на каждой веревке болталось по охраннику. Следовало ожидать, что и я скоро тоже буду повешен. Я сам этого ожидал и с интересом наблюдал, как мирно шесть охранников висят на своих веревках.
Они умерли быстро.
Когда я смотрел на виселицу, меня сфотографировали. Позади меня стоял лейтенант О’Хара, поджарый, как молодой волк, полный ненависти, как гремучая змея.
Фотография была помещена на обложке «Лайф» и чуть не получила Пулитцеровскую премию.
Глава восьмая.
Auf Wiedersehen…
Я не был повешен.
Я совершил государственную измену, преступления против человечности и преступления против собственной совести, но до сего дня я оставался безнаказанным.
Я остался безнаказанным потому, что в течение всей войны был американским агентом. В моих радиопередачах содержалась закодированная информация из Германии.
Код заключался в некоторой манерности речи, паузах, ударениях, в покашливании и даже в запинках в определенных ключевых предложениях. Люди, которых я никогда не видел, давали мне инструкции, сообщали, в каких фразах радиопередачи следует употреблять эти приемы. Я до сих пор не знаю, какая информация шла через меня. Судя по простоте большинства этих инструкций, я сделал вывод, что даю ответы «да» или «нет» на вопросы, поставленные перед шпионской службой. Иногда, как, например, во время подготовки к вторжению в Нормандию, инструкции усложнялись, и мои интонации и дикция звучали так, словно я на последней стадии двухсторонней пневмонии.
Такова была моя полезность в деле союзников.
И эта полезность спасла мне шею.
Меня обеспечили прикрытием. Я никогда не был официально признан американским агентом, просто дело против меня по обвинению в измене саботировали. Меня освободили на основании никогда не существовавших документов о моем гражданстве, и мне помогли исчезнуть.
Я приехал в Нью-Йорк под вымышленным именем. Я, как говорится, начал новую жизнь в моей крысиной мансарде с видом на уединенный садик.