Мать Тьма - Страница 21
Мы шли по Пятой авеню, и немного позже она спросила:
– Ты напишешь когда-нибудь пьесу для меня?
– Не знаю, смогу ли я еще писать.
– Разве Хельга не вдохновляла тебя?
– Вдохновляла, и не просто писать, а писать так, как я писал.
– Ты писал пьесы так, чтобы она могла в них играть.
– Верно, – сказал я. – Я писал для Хельги роли, в которых она играла квинтэссенцию Хельги.
– Я хочу, чтобы ты когда-нибудь сделал то же самое для меня, – сказала она.
– Может быть, я попытаюсь.
– Квинтэссенцию Рези. Рези Нот.
Мы смотрели на парад Дня ветеранов на Пятой авеню и я впервые услышал смех Рези. Он не имел ничего общего с тихим, шелестящим смехом Хельги. Смех Рези был радостным, мелодичным. Что ее особенно насмешило, так это барабанщицы, которые задирали высоко ноги, вихляли задами, жонглировали хромированными жезлами, напоминавшими фаллос.
– Я никогда ничего подобного не видела, – сказала она мне. – Для американцев война, должно быть, очень сексуальна. – Она захохотала и выпятила грудь, как будто хотела посмотреть, не получится ли из нее тоже хорошая барабанщица?
С каждой минутой она становилась все моложе, веселее, раскованнее. Ее снежно-белые волосы, которые ассоциировались сначала с преждевременной старостью, теперь напоминали о перекиси и девочках, удирающих в Голливуд.
Отвернувшись от парада, мы увидели витрину, где красовалась огромная позолоченная кровать, очень похожая на ту, которая когда-то была у нас с Хельгой.
В витрине была видна не только эта вагнерианская кровать, в ней как призраки отражались я и Рези с парадом призраков на заднем плане. Эти бледные духи и такая реальная кровать составляли волнующую композицию. Она казалась аллегорией в викторианском стиле, великолепной картиной для какого-нибудь бара, с проплывающими знаменами, золоченой кроватью и двумя призраками, мужского и женского пола.
Что означала эта аллегория, я не могу сказать. Но могу предположить несколько вариантов. Мужской призрак выглядел ужасно старым, истощенным, побитым молью. Женский выглядел так молодо, что годился ему в дочери, был гладкий, задорный, полный огня.
Глава двадцать пятая.
Ответ коммунизму…
Мы с Рези брели обратно в мою крысиную мансарду, рассматривая в витринах мебель, выпивая здесь и там. В одном из баров Рези пошла в дамскую комнату, оставив меня одного. Один из посетителей заговорил со мной.
– Вы знаете, чем отвечать коммунизму? – спросил он.
– Нет, – сказал я.
– Моральным перевооружением.
– Что это, черт возьми? – сказал я.
– Это движение.
– В каком направлении?
– Движение Морального Перевооружения предполагает абсолютную честность, абсолютную чистоту, абсолютное бескорыстие и абсолютную любовь.
– Я искренне желаю им всем всех благ, – сказал я.
В другом баре мы встретили человека, который утверждал, что может удовлетворить, полностью удовлетворить за ночь семь совершенно разных женщин.
– Я имею в виду действительно разных, – сказал он.
О Боже, что за жизнь люди пытаются вести.
О Боже, куда это их заведет!
Глава двадцать шестая.
В которой увековечены рядовой Ирвинг Буканон и некоторые другие…
Мы с Рези подошли к дому только после ужина, когда стемнело. Мы решили провести вторую ночь в отеле. Мы вернулись домой, потому что Рези хотелось помечтать о том, как мы преобразуем мансарду, поиграть в свой дом.
– Наконец у меня есть дом, – сказала она.
– Нужна куча средств, чтобы превратить это жилье в дом, – сказал я. Я увидел, что мой почтовый ящик снова полон. Я не стал вынимать почту.
– Кто это сделал? – сказала Рези.
– Что?
– Это, – сказала она, указывая на табличку с моей фамилией на почтовом ящике. Кто-то под моей фамилией нарисовал синими чернилами свастику.
– Это что-то новенькое, – сказал я беспокойно. – Может быть, нам лучше не подниматься. Может быть, тот, кто сделал это, там, наверху.
– Не понимаю, – сказала она.
– Ты приехала ко мне в неудачное время. У меня была уютная маленькая нора, которая бы нас так устроила.
– Нора?
– Дырка в земле, секретная и уютная. Но боже мой, – сказал я в отчаянии, – как раз перед твоим появлением некто обнаружил мою нору. – Я рассказал ей, как возродилась моя дурная слава. – Теперь хищники, вынюхавшие недавно вскрытую нору, окружают ее.
– Уезжай в другую страну, – сказала она.
– В какую другую?
– В любую, какая тебе нравится, – сказала она. – У тебя есть деньги, чтобы поехать, куда ты захочешь.
– Куда захочу, – повторил я.
И тут вошел лысый небритый толстяк с хозяйственной сумкой. Он оттолкнул плечом меня и Рези от почтового ящика, извинившись с неизвинительной грубостью.
– Звиняюсь, – сказал он. Он читал фамилии на почтовых ящиках, как первоклассник, водя пальцем по каждой, долго-долго изучая каждую фамилию.
– Кемпбэлл! – сказал он в конце концов с явным удовлетворением. – Говард У. Кемпбэлл. – Он повернулся ко мне обвиняюще. – Вы его знаете?
– Нет, – сказал я.
– Нет, – повторил он, излучая злорадство. – Вы очень на него похожи. – Он вытащил из хозяйственной сумки «Дейли ньюс», раскрыл и сунул Рези. – Не правда ли, похож на джентльмена, который с вами?
– Дайте посмотреть, – сказал я. Я взял газету из ослабевших пальцев Рези и увидел ту давнюю фотографию, где я с лейтенантом О’Хара стою перед виселицами в Ордруфе.
В заметке под фотографией говорилось, что правительство Израиля после пятнадцатилетних поисков определило мое местонахождение.
Это правительство сейчас требует, чтобы Соединенные Штаты выдали меня Израилю для суда. В чем они хотят меня обвинить? Соучастие в убийстве шести миллионов евреев.
Человек ударил меня прямо через газету, прежде чем я успел что-нибудь сказать.
Я упал, ударившись головой о мусорный ящик.
Человек стоял надо мной.
– Прежде чем евреи посадят тебя в клетку в зоопарке, или что еще они там захотят с тобой сделать, – сказал он, – я хочу сам с тобой немножечко поиграть.
Я тряс головой, пытаясь очухаться.
– Прочувствовал этот удар? – сказал он.
– Да.
– Это за рядового Ирвинга Буканона.
– Это вы?
– Буканон мертв, – сказал он. – Он был моим лучшим другом. В пяти милях от Омаха Бич. Немцы оторвали у него яйца и повесили его на телефонном столбе.
Он ударил меня ногой по ребрам, удерживая Рези рукой: «Это за Анзела Бруэра, раздавленного танком „Тигр“ в Аахене».
Он ударил меня снова: «Это за Эдди Маккарти, он был разорван на части снарядом в Арденнах. Эдди собирался стать доктором».
Он отвел назад свою огромную ногу, чтобы ударить меня по голове. «А это за…» – сказал он, и это было последнее, что я услышал. Удар был за кого-то, тоже убитого на войне. Я был избит до бесчувствия.
Потом Рези рассказала мне, что за подарок был для меня в его сумке и что он сказал напоследок.
«Я – единственный, кто не забыл эту войну, – сказал он мне, хотя я не мог его услышать. – Другие, как я понимаю, забыли, но только не я. Я принес тебе это, чтобы ты избавил других от забот».
И он ушел.
Рези сунула веревочную петлю в мусорный ящик, где на следующее утро ее нашел мусорщик по имени Ласло Сомбати. Сомбати и в самом деле повесился на ней, но это уже другая история.
А теперь о моей истории.
Я пришел в себя на ломаной тахте в захламленной, жарко натопленной комнате, увешанной заплесневелыми фашистскими знаменами. Там был картонный камин, грошовый символ счастливого Рождества. В нем были картонные березовые поленья, красный электрический свет и целлофановые языки вечного огня.
Над камином висела цветная литография Адольфа Гитлера. Она была обрамлена черным шелком.
Я был раздет до своего оливкового нижнего белья и укрыт покрывалом под леопардовую шкуру. Я застонал, сел, и огненные ракеты впились мне в голову. Я посмотрел на леопардовую шкуру и что-то промычал.