Мастера мозаики - Страница 10

Изменить размер шрифта:

— Да потому, что мне так хочется, — произнес Боцца, — и больше не спрашивайте.

— Значит, сообщив мне об этом так внезапно, вы намерены оскорбить меня?

— Нисколько, мессер, — ответил Боцца ледяным тоном.

— В таком случае, — сказал Валерио, с огромным усилием сдерживая гнев, — вы должны во имя дружбы, которую я всегда вам выказывал, поведать мне, что заставляет вас уйти.

— О дружбе не может быть и речи, мессер, — заметил Боцца с язвительной усмешкой. — Таким словом бросаться не следует, да и такому чувству нет места между нами.

— Вероятно, вы ни к кому и не питали этого чувства, — возразил Валерио, задетый за живое, — зато я питал к вам искреннюю дружбу и так часто ее доказывал, что отрицать это вы не можете.

— Да, конечно, — с издевкой произнес Боцца, — такие доказательства забыть нелегко.

Удивленный Валерио пристально посмотрел на него: он не мог поверить, что на свете бывает столько злобы; не хотел понимать язык ненависти.

— Бартоломео, — промолвил он, беря его за руку и уводя в галерею, — что у тебя на душе? Может быть, я невольно обидел тебя? Если так, клянусь честью, обидел нечаянно. И я докажу тебе это, только скажи, в чем же дело.

Столько правдивости было в тоне молодого художника, что его ученик разгадал хитрость Бьянкини, сыгравшего на его легковерии; но в то же время ему больше чем когда-либо захотелось скрыть свою чрезмерную обидчивость, а при мысли о собственном малодушии ему показалась особенно оскорбительной благородная искренность Валерио. Сердце Бартоломео, замкнувшееся для любви, не испытывало потребности отвечать на такие порывы. «Если Бьянкини солгал, — подумал он, — если Валерио и не выказал ко мне презрения в тот раз, все равно он всегда презирал меня и даже сейчас презирает, милостиво предлагая дружбу и прощая мой проступок. Но раз я уже начал, надо стоять на своем». Товарищеские отношения с братьями Дзуккато уже давно тяготили Боцца, уже давно он стремился их порвать.

— Вы никогда не оскорбляли меня, мессер, — ответил он холодно. — Если бы вы оскорбили меня, я бы не только вас покинул, а потребовал удовлетворения.

— Так я готов, черт возьми, дать тебе его, если ты настаиваешь, — воскликнул Валерио, отлично понимая, что подмастерье что-то утаивает.

— Не об этом идет речь, мессер. И, желая доказать вам, что я не ищу ссоры и, во всяком случае, не из трусости ее избегаю, я вам открою одну из причин, побудившую меня оставить вас, — она вам не очень-то понравится.

— Непременно скажи, — проговорил Валерио, — всегда нужно говорить правду.

— Скажу, маэстро, — продолжал Боцца, стараясь говорить самым высокомерным, самым оскорбительным тоном, на какой только он был способен. — Все дело тут в искусстве, и ничего более. Вас это, вероятно, рассмешит — ведь вы презираете искусство, — но я не признаю ничего иного на свете и должен признаться, что готов пожертвовать самыми приятными знакомствами, чтобы добиться успеха и получить звание мастера.

— За это и порицать нельзя, — сказал Валерио, — но разве я препятствую твоему успеху? Разве я пренебрегал занятиями с тобой, заставлял тебя выполнять черную работу в школе, как обычно делают мастера, или не признавал тебя как художника? Разве я не предоставлял тебе все возможности совершенствоваться, не доверял тебе увлекательные сложные работы и не показывал лучший способ набора мозаики с таким рвением, будто ты мне родной брат?

— Не отрицаю, вы обязательны, — отвечал Боцца. — Но, пускай я покажусь вам несколько тщеславным, я вынужден вам признаться, маэстро, что ваш способ работы — по вашему мнению самый лучший — меня нисколько не удовлетворяет. Я не только стремлюсь стать первым в искусстве мозаики, но хочу развить это искусство, в наших руках такое несовершенное, и знаю, это будет подлинное откровение. Так вот, позвольте же мне избавиться от вашей методы и следовать своей. Так мне приказывает внутренний голос, — очевидно, мне предназначена лучшая доля, не буду я следовать по стопам других. Если я потерплю неудачу, не жалейте меня, если добьюсь успеха, знайте — я, в свою очередь, не откажу вам ни в помощи, ни в советах.

Валерио, не догадываясь — настолько сам он был лишен тщеславия, — что эта речь заранее придумана с единственным намерением посильнее уязвить его, с трудом удержался от смеха. Он часто замечал, как непомерно самолюбив Боцца, и на этот раз решил, что на его ученика нашел приступ какого-то безумия. Так он объяснил себе то смятение, в котором тот находился все утро, и, раздумывая о том, как гибельно тщеславие, какими бедами оно чревато, пожалел его и решил, что не стоит поднимать его на смех слишком уж явно.

— Раз так, любезный Бартоломео, — с улыбкой обратился он к подмастерью, — то, оставаясь среди нас, тебе было бы легче давать нам советы, а нам — их получать. Никто никогда не препятствовал твоей работе — совершенствуй же искусство мозаики, вводи свои новшества сколько тебе угодно. Если же благодаря тебе наше искусство пойдет вперед, заранее обещаю, что не буду тебе помехой, а с удовольствием воспользуюсь всеми твоими нововведениями.

Боцца понял, что Валерио подшучивает над ним, хотя и говорит учтиво. Ученик был раздосадован — хотел уязвить, а сам попал в смешное положение, — и вне себя он наговорил столько грубостей, что Валерио в конце концов потерял терпение и сказал:

— Если откровение твоего гения, любезный, — та нелепая и бездарная мозаика, над которой ты трудился, когда я ушел из базилики, то предпочитаю, чтобы искусство было отсталым в моих руках, чем так вот развивалось в твоих.

— Вижу, вижу, мессер, — возразил Боцца, раздраженный тем, что все его козни обернулись против него же. — Я одурачил вас — решил нынче утром под этим предлогом с вами расстаться. Хотелось так досадить вам, чтобы вы меня прогнали, — я пощадил вас, чтобы не обидеть самочинным уходом. Жаль, что вы не поняли благородства этого поступка. Так вот: я не желаю и часа оставаться в вашей мастерской.

— Значит, причина твоего ухода так и останется неизвестной? — спросил Валерио.

— Спрашивать о ней никто не имеет права! — отрезал Боцца.

— Я мог бы заставить вас сохранить верность своему обязательству, — заметил Валерио, — ведь вы дали подписку, что будете работать под моим руководством вплоть до праздника святого Марка. Но принуждать я не умею. Считайте себя свободным.

— Я готов, мессер, — ответил Боцца, — по вашему требованию возместить вам все убытки. Быть вам чем-нибудь обязанным — самое для меня страшное.

— Однако придется этому покориться, — сказал Валерио, отвешивая поклон, — ибо я решил ничего от вас не принимать.

Вот так и расстались учитель с учеником. Валерио посмотрел ему вслед и в волнении прошелся под аркадами. Его сердце вдруг сжалось при мысли о такой черной неблагодарности, о такой душевной черствости, и он поспешил вернуться и принялся за работу, чувствуя, что лицо его мокро от слез.

Боцца же, напротив, испытывал облегчение, почти радость. Будто с души у него упала огромная тяжесть — этой тяжестью было чувство признательности, непереносимое для гордецов. Он вообразил, что вышел победителем из былых невзгод и теперь на всех парусах несется в будущее, где ждут его независимость и слава.

VIII

Боцца был художником, не лишенным дарования. Он был талантливее Бьянкини, которые отличались лишь прилежанием и старательностью, и научился от братьев Дзуккато высокому мастерству рисунка и живописи. Линии его рисунка были изящны и точны, оттенки цвета естественны, а в умении подбирать яркие и богатые тона для изображения тканей он, пожалуй, даже превосходил самого Валерио. Учился он с упорством и с успехом овладел мастерством мозаики, однако не получил в дар от неба того священного огня, который может вдохнуть жизнь в произведения искусства, а ведь именно в этом превосходство гения над талантом. Боцца был так умен, с таким беспокойством стремился постичь, вглядываясь в произведения других художников, в чем же тайна их превосходства, что понял наконец, чего ему недостает, и стал со страстным нетерпением добиваться совершенства. Но тщетно пытался он придать своим образам пленительную грацию или ту возвышенную одухотворенность, которая светилась в образах, созданных братьями Дзуккато. Ему удавалось изобразить лишь внешние проявления чувства. В сцене из Апокалипсиса его демоны и грешники, обреченные на муки, были отлично отработаны; но, хотя эта сцена и была лучшей его мозаикой, его настоящим торжеством, ему не удалось сообщить этим символам ненависти и горя той красноречивости, выразительности, которая должна быть присуща подобным произведениям. Грешники, казалось, мучаются только от опаляющего их огня; черты, искаженные ужасом, не выражали ни стыда, ни отчаяния. Восставшие ангелы утратили все небесное. Не скорбь о прежнем величии духа, а какую-то бесчеловечную насмешку выражали их лица, их жестокие улыбки; и, глядя на картины пыток, скорее напоминавшие инквизицию, а не суд божий, зритель испытывал не волнение, а скорее недоумение, не ужас, а отвращение.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com