Мастер своего дела (сборник) - Страница 65
Может, завтра свезет?
— А в Мальчицах уже, — зашептала Барвиниха. — Седмицу как…
— Откуда знаешь? — Вячка передвинулся поближе, похлопал себя по бокам, попрыгал, согреваясь. Люди зашикали — всем холодно, не ему одному, а Исхийя сегодня что-то совсем уж завозился.
— Мне Алышка сказала. Намедни заходила, ихнюю ж девку за Курчана сватать хотели.
Вячка кивнул — ясное дело, хотели, деревня ведь большая, крепкая, за сорок дворов, а если с хуторами, то, считай, вдвое. В другой какой год за радость было бы пойти, но какая ж свадьба, когда весна запаздывает? А вдруг с Пастухом что случилось?
А Барвиниха прямо в ухо горячо зашептала:
— И взяли-то, взяли только Лутку-рыбака…
Одного? Редко так бывает, обычно двоих-троих, а тут… поневоле начинаешь думать, что скорей бы уже, и тягомотно становится ждать.
Исхийя, спрятав стеклышко в мешочек, а мешочек в карман, заковылял к расписанному меловыми черточками щиту, но новой черты не добавил. Уперши взгляд в мерзлую землю, он произнес:
— Все… не придут в этом годе… самим надобно.
— Ох ты ж мамочка моя! — заголосила Барвиниха. Бабы подхватили, и дети с ними, и редкие, приблудившиеся собаки тоже.
Мужики расходились молча, стараясь не встречаться взглядами.
— Сидеть. Кому сказал, сидеть! Вот так, умница. А теперь лежать. И не рычи, не рычи, ишь, свирепая… не нравится тебе дрессура? На свободу тянет? Ветер-то весной пахнет, чуешь, чуешь, девочка моя… кровь не обмануть. Ну уж нет. Лежать! Рано тебе вниз. На вот лучше, заслужила. Ешь, родная, ешь… привыкай ко вкусу. И не скребись, зажил уже твой знак, зарубцевался. Да, да, у меня такой же. Он всех метит…
Собрались, как заведено, в доме старосты, тот загодя приготовил холщовый мешок, на боку которого виднелась свежая латка.
— Мыши погрызли, — пояснил Исхийя, поглаживая пыльную ткань, натянувшуюся, обрисовывающую ровные кругляши камней. — Давно это… не проводили.
Давно, годков пятнадцать уже, а то и больше. Вячка обряда сам и не помнил, не участвовал, от отца слышал, а тот любил поднапустить страху, как тяжко без Пастухов. Вячка слушал и не верил: как это — тяжко? Вот ждать их прихода по-настоящему тяжко, гадать, кого выберут, трястись, заслышав звонкий собачий лай и голос Пастуха, тихий вроде, но каждое словечко различить можно. Правда, с людьми Пастух никогда не говорил, брезговал, видать, а вот суку свою — здоровую, клыкастую, черного окрасу с рыжими подпалинами на груди и брюхе — любил. А Вячка их обоих крепко ненавидел. Казалось, что ненавидел, теперь же вот…
— Седай, — Михаль подвинулся. Места в избе было маловато, разрослась деревня, с каждого двора по человеку — и вот уже не повернуться.
Последним явился Алшын-мельник, кивнул и, стянув шапку и тулуп, кое-как примостился на краю лавки. Исхийя поднялся, откашлялся и заговорил:
— Знамо… милости лишившись… во грехах погрязши, Вышнего прогневили… — он запинался на каждом слове, и казалось, древняя фраза будет тянуться бесконечно. — Отвергли руку, милость дарующую…
Никто не перебивал. Ждали. Слева сопел, давя в себе кашель, Иван, справа ерзал на лавке Михаль.
— И да простятся нам грехи наши… и да пребудет Новейший Завет, завет Крови, не во искупление пролившейся, но в знак любви.
Первым тянул мельник, вытащил черный камень, ничего не сказал — положил на стол перед собою. А дальше как-то просто пошло: белый, опять белый… черный… два белых, черный. Еще черный. И еще.
Тяжко дастся в этом году весна, уж лучше бы пришли.
Вячка безо всякого страха сунул руку в пыльную, отчетливо пованивающую навозом утробу мешка, правда, долго не мог уцепить неожиданно скользкий гладыш, а потом, поймав-таки и вытащив, — разжать пальцы.
Белый. И сердце заколотилось, застучало стыдливо и радостно.
— …На кого рычишь? На кого скалишься? У-у… злющая. Укусить хочешь? На́, кусай. Крепче, крепче зубы сжимай, рука та самая, которая клеймо поставила. Помнишь? Конечно, помнишь, ты же умная, я тебя сразу заприметил. Что глядишь-то? Или кусай, или не кусай. Лижешься. А вот это ни к чему… Любишь, только ты и любишь. Хвостом виляешь… к следующей весне уже пойдем, нельзя их там одних надолго… Пастух да не бросит стадо свое. А они мои, меченые. Все мы тут меченые, Его любовью связанные. Порой, веришь, думаю, что лучше б этот мир подох. Ладно, не слушай, не о том говорю, о Нем рассказать бы надо, только в другой раз… в другой, сказал. Лежать! У-у, бесова твоя душа, играться хочешь? Ну, давай, пока можешь. Ищи… да, вот такой же запах ищи. Тренируй нюх.
Стылая земля с серым, плесневым налетом: не лед и не снег, среднее нечто — перемертвие.
— Эх… — Исхийя, опустившись на колени, принялся разгребать сизые, прорезанные крупными порами кучки и сыпкую, с мелкими комочками-камушками землю. — Эх, было время…
Замолчал. Глянул снизу вверх, нахмурился. Помогать же надо, вот и помогали — кто землю чистил, а Вячке выпало перемертвия носить за границу круга. Белые и черные камни в лунном свете поблескивали одинаково, неразличимо по цвету и ярко — так, что хоть глаза прикрывай. Только негоже от знака закрываться.
— А ведь когда-то не было ни отары Его, ни Пастухов, ни Псов… — бормотал Исхийя. Его слушали внимательно, с почтением.
Носить Вячке помогал мельник, прихватывал края рогожи, подымал осторожно, чтоб не рассыпать ни крупинки, и, кивнув, пятился в темень, нащупывая ногами прежние следы. Работали молча, и постепенно в центре поля разрасталось черное пятно чистой земли.
— Люди сами по себе жили, весна наступала для всех одинаково, и платить за нее не было нужды…
— Мне дед то же говорил, — шепнул Алшын, помогая вытряхивать рогожу. Перемертвия за кругом лежало больше; темное, сухое и колючее, оно напоминало куски известняка, которые заречцы возили на торг, а еще было похоже на соляные сланцы, но от тех хоть польза была, а это… мерзь. Нечисть и та ее сторонилась, старалась не ступать.
— И потому брали безмерно. — Голос Исхийи долетал и сюда, на окраину поля, ничуть не приглушенный, скрипучий, сердитый. — Лишь бы побольше, себе, и детям своим, и внукам… и у земли, и у мира, и у других людей брали, и воевать ходили…
Вячка против воли вслушивался в знакомые слова, они не менялись, кто бы ни рассказывал Историю. Сперва дед, скрюченный, окосевший и почти не слезавший с печи, — он все норовил уйти, чтоб не заминать остальным, а отец не разрешал; отец про судьбу толковал и про то, что Псы сами найдут, кого забрать. А как деда не стало, то отец принялся рассказывать — теми же словами, что и Исхийя сейчас, — про кровь, что лилась бездумно, про жизни, что уходили из мира вместе с силами, и про то, как однажды мир заболел…
— …Умирал мир, синеглазая, а мы и не замечали, жили, как придется… неплохо, жили, бестолково только. Весна праздником казалась, и лето, и даже зима была в радость. А потом однажды она затянулась, и не зима даже, зима — это когда снег и мороз, а тут вроде и солнышко светит, а снег себе лежит, и лед на реках. И рыбы нету, и зверя, и птицы, и вообще ничего, ни травиночки. Скалишься вот, весело тебе, а на самом деле страшно очень было… неделю весны нету, другую… и вдруг как-то понимать стали, что всё, конец… Лежи, лежи, куда лезешь? Место! Вот так, синеглазая, слушай, я всем это рассказываю, чтоб знали. Откуда Он появился? Пришел. Может, и вправду Богом был, а может, человеком, которого угораздило понять… придумать.
— Тогда море отдало мертвых, бывших в нем… и суди́м был каждый по поступкам, в книге Его записанным, и даровано было прощение. — Исхийя стоял в центре круга; черная, очищенная от перемертвия земля слабо дышала жизнью. Руки старосты дрожали, и Вячка было подумал, что пора бы другого выбрать, стар уже Исхийя, а ну как не управится?