Марта - Страница 37
Он сказал это сердито и с обидой в голосе. Он опасался, как бы непостоянство и множество ежедневных впечатлений не отвлекли его от той, которой он был теперь так страстно увлечен. Вдруг он щелкнул пальцами, издал радостный возглас и снова подбежал к камину.
— Эврика! Ведь она шьет? Где? В какой мастерской? Прекрасная, восхитительная, золотая моя пани Карольця, скажите!
Каролина встала и громко зевнула.
— Да там… на улице Фрета, в мастерской Швейц, — сказала она с выражением безмерной скуки. — А теперь уходите, мне надо одеваться, я еду в театр…
Олесь очень обрадовался.
— У Швейц! Знаю! Знаю! Я у нее бывал! У нее одна дочь — та, которая кроит, — страшилище, но другая, молоденькая, жена пивовара, и внучка, панна Элеонора, дочь ее покойного сына, право недурны. Так, значит, там находится моя богиня! О, завтра… завтра… бегу, мчусь, лечу!
Олесь схватил шляпу и остановился уже на пороге.
— До свидания! — воскликнул он, закрывая за собой дверь.
Но он еще раз вернулся с дороги.
— Пани Карольця, вы сказали, что собираетесь в театр, а что сегодня идет?
Женщина стояла у дверей спальни с зажженной спетой руке.
«Флик и Флок»! — ответила она.
«Флик и Флок»! — воскликнул вечный весельчак. — Я непременно пойду тоже, хочу увидеть Лауру в египетском танце! Только успею ли? Мне еще надо зайти к Больку! До свидания! до свидания! Бегу, мчусь, лечу!
Во всех больших городах, а в Варшаве в особенности, есть известное число мужчин различного возраста, пользующихся прочно установленной и громкой славой покорителей женских сердец и губителей женской чести.
Эти люди, с того возраста, когда мать-природа покроет их верхнюю губу первым пушком, и до тех пор (а иногда и дольше), когда она же украсит их головы белым инеем седины, наслаждаются женскими прелестями — платонически в тех случаях, когда иначе нельзя, и не платонически всюду, где это им удается. Они считают это чем-то вроде своей специальности и ежедневно практикуются в ней. Обычно такие мужчины очень приятны, жизнерадостны, остроумны, веселы, услужливы, их любит общество, их обожают в кругу приятелей. Они нередко обладают не только чувствительным, но и добрым сердцем; сознательно, умышленно, обдуманно они никому не хотят причинить зло, а если все-таки часто это делают, то снисходительный человек, способный их понять, не может, если он справедлив, сказать о них ничего, кроме евангельского:; «Господи, прости им, ибо не ведают, что творят!» Впрочем, и сами они и все их дела настолько ничтожны, что роль этих людей в общественной жизни крайне незначительна. Они — мелкие пешки на огромной шахматной доске человечества, они — мошкара, легко порхающая там, где другие с трудом прокладывают себе путь. Может быть, не стоило бы и говорить об этих веселых гурманах и даже с усмешкой припоминать вопль нашего знаменитого поэта о «ничтожных пушинках»[31], если бы эти «ничтожные пушинки», вечно суетящиеся в жизни пешки, эта якобы безобидная, вечно веселящаяся мошкара не представляла собой смертельной опасности для некоторой категории людей: бедных женщин. Речь здесь идет даже не о разбитых сердцах, ибо сердце как под шелковой, так и под шерстяной и ситцевой кофточкой так называемого прекрасного пола легко уязвимо и беззащитно, — его легко может ранить и быстро завоевать всякий, что нередко ведет к отчаянию, слезам и стонам; женщины рвут на себе волосы и скрежещут зубами в гостиных так же, как на чердаках. А вот репутацию женщин эти милые проказники губят не в гостиных, а на чердаках и в подвалах, в швейных и других мастерских. Иные из этих молодцов без особых усилий и даже без умысла одними лишь своим приближением к женщине губят ее доброе имя, так как их появления вполне достаточно, чтобы навести людей на подозрения. Таковы благодетельные плоды их прочно установившейся и громкой славы соблазнителей. Плоды, поистине благодетельные для них, ибо свет считает это доказательством мужской силы, богатой впечатлениями жизни, влияния этих людей на окружающих, считает это молодечеством. Но не так благодетельны таланты их для тех женщин, которых они удостаивают внимания…
Вот перл творения, покоритель сердец идет по улице большого города, размахивая тросточкой, как жезлом. На голове — элегантная шляпа, на руках — перчатки с двойным швом, блестящая золотая цепочка вьется на темном фоне пиджака, сшитого руками великого портного Шабу. Какой шик! Напевая вполголоса песенку из «Прекрасной Елены», он бросает вокруг быстрые взгляды. Часто прикладывает руку к шляпе, со всеми раскланивается, все кланяются ему, он всех знает, все знают его. Какое почетное положение в обществе! Вдруг он обрывает песенку, вытягивает шею и делает стойку, как лягавая, выследившая дичь, напрягает зрение, улыбается… На углу мелькнула хорошенькая мордочка, белое личико с черными глазами… Вперед! Вперед, в погоню! Внимание! Дичь уже близко! Надо ее поскорее догнать, не то ускользнет!
Он заходит сбоку, почтительно (какая ирония!) снимает шляпу, кланяется и, подражая интонациям актера, исполнявшего вчера роль Париса в оперетте, спрашивает:
— Разрешите вас проводить?
Разрешает? Тогда он идет с ней. Не разрешает? Все равно идет. Разве он не властелин мира? Дорогой он встречает знакомых (их у него столько, сколько капель воды в море) и лукаво подмигивает, указывая глазами на свою спутницу. Иногда сердце начинает сильнее биться у него в груди. Что это? Первая вспышка однодневной, мимолетной любви или, быть может, упоение своим успехом? Чаще всего — то и другое вместе. Всякий раз, как он видит красивое или хотя бы привлекательное женское личико, он клянется всем и прежде всего самому себе, что он безумно, смертельно влюблен. И сам искренно верит в это. Сердце его — вулкан, извергающийся по нескольку раз в день. При этом он отлично знает, что глаза людей с интересом следят за новым эпизодом великой эпопеи его жизни. Они до того привыкли считать его непобедимым, что уже с первой страницы романа угадывают победу на последней!
Подошел — следовательно, очаровал; взглянул — значит, победил. Ни он сам, ни другие не допускают, что может быть иначе. Слава ловкого малого растет; добрая слава бедной женщины гибнет. В лавровом венке, украшающем его голову, вырастает новый листок, а на ее печальном челе появляется пятно… Таков был и веселый Олесь, один из многих. Уже одно его приближение компрометировало женщину, разговор с ним обрекал ее на бесчестие.
У Швейц было три дочери и несколько молоденьких внучек, поэтому Олесь бывал у нее в доме, и даже, как она сама говорила, одна из ее дочерей, та самая, которая вместе с матерью занималась кройкой, по его милости осталась в девицах. Девушка эта, правда, была некрасива, но обладала стройной фигуркой и острым язычком, чем и привлекла когда-то внимание властелина мира. Так что не удивительно, что Швейц, увидев однажды утром, что одна из ее мастериц идет по двору в сопровождении непобедимого Олеся, поправила очки и прильнула лицом к стеклу. Бледные девушки в поношенных платьях, с полинявшими бантами в волосах, тоже поглядывали в окно, обмениваясь многозначительными взглядами и улыбками. Заметив это, дочь Швейц, стоявшая у круглого стола, встала на цыпочки и посмотрела в окно. Со своего места она могла видеть лишь усики и бородку Олеся, но этого было достаточно, чтобы на нее нахлынули воспоминания и она почувствовала волнение. Она еще больше вытянула шею и увидела черный платок на голове его спутницы.
— Мама! С кем это из наших работниц идет пан Александр?
Швейц отошла от окна.
— Со Свицкой, — проговорила она, подходя к столу. На лбу почтенной матроны собрались грозные тучи: фамилия Марты так и зашипела на ее губах.
Работницы помоложе украдкой переглядывались: выражение лица и голос хозяйки не сулили ничего хорошего.
Одна из них тихо сказала:;
— Будет нагоняй!
— А может, она даже ее уволит! — заметила другая еще тише.