Марш - Страница 58
Пока над ним совещались, взгляд несчастного Альбиона, привязанного к смотровому столу, метался туда-сюда, останавливаясь то на одном враче, то на другом. Сосредоточенные бородатые офицеры, склонившись над ним, застили собой белый свет. Он заволновался, начал натягивать ремни, пытаясь вырваться. Сбреде Сарториус поглядел Симмсу в глаза и, улыбнувшись, положил руку ему на грудь. Капрал Альбион Симмс, — сказал он, — вам не будут делать операцию. То, что вы выжили, это чудо. Вот этим-то чудом, его изучением, мы и должны заняться.
В глубине души Сбреде Сарториус, должно быть, признавал, что такого пациента надо бы отправить в госпиталь на Север; со строго медицинской точки зрения брать его на марш как минимум неоправданно. Первая заповедь врача: не навреди. Так что езду по ухабистым, разбитым дорогам, вне всякого сомнения, ему прописывать не следовало. Но от возможности, наблюдая этого солдата, узнать что-то новое о работе мозга отказываться не хотелось. По всем прогнозам пациент был обречен. Летальный исход всего лишь вопрос времени — мозг будет реагировать на повреждение резче и резче, и сознание начнет уходить, как вода при отливе. Но все же ожидается некий процесс. И пусть уж этот процесс пройдет под его наблюдением.
Исключительно для Альбиона Симмса Сбреде выделил санитарную карету с мягкой подвеской, там его привязали, и от самой Колумбии он ехал в ней вслед за армией, то один, то вместе с хирургом.
В конце каждого дневного перехода, закончив срочные операции (столкновения с отрядами противника не оставляли без работы ни на день), Сбреде находил время поговорить с пациентом и записать наблюдения. Через несколько дней память Альбиона уже не сохраняла момент увечья. С некоторых пор, слыша звуки, он видел цвета. Перестал узнавать начертание цифр. Иногда жаловался на боль и головокружение. Тем не менее аппетит сохранял хороший. И хотя память о прошлой жизни полностью утратил, однажды вдруг вспомнил слова и мелодию песни и даже спел ее врачу:
Он пел тонким, писклявым голосом, заведя глаза горе, будто видит птицу, о которой поет. Сбреде сделал песню критерием стабильности состояния пациента — каждый день во время разговора стал просить его спеть. Через неделю Альбион уже не мог вспомнить ни слов, ни того, что была какая-то песня, а когда его спросили, что такое Четвертое июля, не ответил. Потом однажды он запел эту песню снова, а на следующий день опять ничего не помнил.
Тем временем кто-то из коллег Сарториуса (он не знал, да и не пытался выяснять, кто именно) известил министра здравоохранения, который в свою очередь телеграфировал в штаб Шермана приказ по ведомству, чтобы немедленно по прибытии в Файеттвиль полковник Сарториус отправил капрала Симмса в центральный военный госпиталь в Вашингтон. Приказ пришел, когда армия проходила городок Чиро.
В ответ Сбреде распорядился, чтобы Стивен Уолш соорудил ящик, в котором теперь содержался Симмс вместе с неотделимым от него гвоздем. Днем ты теперь ложиться не будешь, Альбион, — сказал ему Сбреде. — Будешь смотреть в окошко, как там поживает окружающий мир.
Армейский идиотизм Сбреде презирал всегда, он знал, что, едва они выйдут из Файеттвиля, в верхах ни одной мысли по этому вопросу больше не возникнет, особенно если — как он сильно подозревал — в ближайшие дни армия столкнется с гораздо более активными действиями неприятеля, нежели те, к которым все привыкли. К нынешнему моменту его разочарование в медицинском сообществе Армии Запада стало окончательным и бесповоротным. Сколько ни предлагал он новых методик и способов лечения взамен устаревших стандартных, сколько ни изобретал устройств, облегчающих проведение операций, ничто не прививалось. По некоторым его предложениям еще не приняли окончательного решения. И еще долго не примут — война, во всяком случае, точно успеет закончиться. Он не искал признания для себя лично. Не нужно было ему и повышения в чине. Но его все больше раздражала, просто до остервенения доводила традиционная система мышления медиков. Опыт не шел ей на пользу, она ни за что не хотела меняться, врачи лишь тупо наблюдали за тем, как неэффективны, как убийственны их способы лечения несчастных раненых и искалеченных парней, вверивших себя их заботам.
К проблеме рабства Сарториус не был равнодушен, иначе не принял бы офицерской должности в федеральной армии. Но он был европейцем, диплом получил в университете Геттингена и с самого начала чувствовал себя чужим. С его точки зрения, варварскую жестокость войны компенсировать могло только богатство врачебной практики. Чем больше тебе встречается увечий, чем они разнообразнее, тем быстрее учишься. Однако, похоже, лишь он один рассматривал американскую Гражданскую войну как адъюнктуру и практикум.
При том, что самого себя Сарториус считал человеком высокогуманным, он замечал, что не все и не всегда считают его таковым. Похоже, между ним и американцами есть некая изначальная разница, и потому в одинаковых ситуациях он ведет себя во многом не так, как они. Держится более официально, стараясь не выглядеть вызывающе, и за это ему приписывают высокомерие. У него трудно вызвать улыбку? — понятно: значит, он смотрит на них холодными глазами, как энтомолог на насекомых. Он всегда был спокоен, сдержан и уверен в себе, а европейскую цивилизацию покинул, потому что видел в ней систему насилия над личностью и не хотел становиться ее частью. Прибыл в Америку, как и все, за свободой. Но в американцах ему чего-то не хватало — возможно, ощущения трагичности бытия. Именно это ощущение и побудило его еще в школьные годы заняться наукой. Потому что альтернатива такая: либо наука, либо полное отчаяние. Но в это утро в фургоне, когда Сбреде под стук по брезентовому пологу капель начавшегося дождя снова задумался о судьбе Альбиона Симмса, ему пришло в голову, что, может быть, между его сознанием и сознанием странного пациента существует некое загадочное сходство: в мозгу Сарториуса как будто тоже что-то отмирает — именно это и побуждает его доискиваться знания, невзирая на последствия.
Отмирает? Что, например? Ну, скажем, в последнее время он все реже думает об Эмили Томпсон. Он заметил, что его воспоминания об их разговорах, ясности ее ума, интеллигентной честности, самоотверженной тщательности в работе, о мягкой южной напевности ее речи, плавности движений, о том, наконец, как он держал ее в объятиях, — все это со временем теряет отчетливость. И улетучивается гнев на нее. Наверное, постепенно память о ней выветрится совершенно или, по крайней мере, перестанет причинять ему боль.
Они стреляют в меня, — воскликнул Альбион Симмс. Его глаза встревоженно расширились.
Нет, Альбион, это просто стучит дождь.
Дождь?
Да, это очень сильный дождь стучит по нашей утлой крыше. И хлопает на ветру брезент. Но звуки страшные, в этом я с тобой согласен.
Как вы меня назвали?
Альбион. Тебя так зовут.
Так меня зовут?
Да.
Как меня зовут?
Альбион Симмс. Ты забыл?
Да. Я забыл. А что я забыл?
Вчера ты свое имя помнил.
А сейчас вчера?
Нет.
Я забыл, что такое вчера. Голова болит. Что это у меня болит?
Голова. Ты сказал, что у тебя болит голова.
Болит. Но я не помню. Я скажу слово и тут же забываю. Я сказал «забываю», а что я забываю?
Слово.
Да. У меня и голова поэтому болит. Теперь уже все время. Вот что болит. Как, вы сказали, меня зовут?
Альбион Симмс.
Нет, не помню. Никакого прошлого не стало. Теперь все только в настоящем.
Ты плачешь?
Да. Потому что теперь все только сейчас. Черт, о чем я?
О том, что теперь все только сейчас.