Манящая бездна ада. Повести и рассказы - Страница 6
Уже по дороге на станцию, в машине, со всех сторон стиснутая чемоданами, я обернулась, чтобы в последний раз увидеть тот кусочек пляжа, который стал моим. Песчаный берег, яркие, привычные цвета, ощущение полноты счастья — все это затопила теперь грязная, вспенившаяся вода. И вдруг я почувствовала, как лицо мое быстро стареет, меняясь на глазах, а боль недуга снова впилась в мое тело.
Сбывшийся сон
© Перевод. Раиса Линцер
Шутку эту выдумал Бланес. Он приходил ко мне в кабинет — в те дни, когда кабинет у меня был, или в кафе, если дела шли плохо и кабинета уже не было, — и, встав в позу на ковре, в своем живописном цветастом галстуке, приколотом золотой булавкой к сорочке, опирался кулаком о письменный стол; вскинув голову — темные глаза на его квадратном, гладко выбритом лице сохраняли внимательное выражение не долее минуты и тут же затягивались поволокой, словно Бланес вот-вот собирался уснуть или вспоминал какой-нибудь чистый и трогательный момент своей жизни, какового, разумеется, никогда быть не могло, — вскинув свою безукоризненно причесанную голову, красующуюся на фоне стены, увешанной афишами и портретами, он пропускал мимо ушей все мои слова и только по временам вставлял, округляя рот: «Ну, конечно, вы ведь прогорели на постановке „Гамлета“…», или же: «Да, да, все мы знаем. Вы всегда жертвовали собой ради искусства и, если бы не ваша безумная любовь к „Гамлету“…»
И все эти долгие годы, пока я возился с бесчисленным множеством мелких людишек: авторами, актерами, актрисами, хозяевами театров, газетными критиками, а заодно с их семьями, друзьями и возлюбленными; все время, пока я зарабатывал деньги, которые, видит бог, нужны были мне позарез, но снова уплывали в следующем сезоне, все это время меня донимала, словно капля воды, падающая на бритое темя, словно пинки в бок, эта кисло-сладкая пилюля, эта не совсем понятная шутка Бланеса: «Да, понимаю. На какие только безумства не толкала вас ваша безмерная любовь к „Гамлету“…»
Спроси я у него сразу, что тут смешного, признайся, что о «Гамлете» я знаю не больше, чем о том, сколько денег принесет мне новая пьеса, с этим развлечением было бы покончено. Но я так боялся потока новых насмешек, неизбежных после подобного признания, что только морщился и выставлял его за дверь. Вот и прожил я целые двадцать лет, так и не зная, что такое «Гамлет», так и не прочитав его, но понимал по выражению лица и покачиванию головы Бланеса, что «Гамлет» — это искусство, чистое искусство, великое искусство, и знал также — ведь я, хоть и не слишком вникая, варился в этом всю жизнь, — что есть там актер или актриса (если это актриса, у нее потешно обтянуты черным костюмом пышные бедра), череп, кладбище, дуэль и девушка, которая утопилась. Ну и, конечно, Вильям Шекспир.
Вот почему, когда теперь, только теперь — уже в кое-как расчесанном рыжем парике, который я предпочитаю не снимать даже на ночь, со вставной челюстью, так плохо пригнанной, что я шепелявлю и объясняюсь в основном жестами, — я набрел в библиотеке убежища для прогоревшей театральной братии, которое, впрочем, носит более респектабельное название, на эту совсем маленькую книжечку в синем переплете с вытесненными золотом буквами «Гамлет», я уселся в кресло с твердым намерением никогда не открывать ее и не прочитать в ней ни единой строчки. Я думал о Бланесе, о том, что именно так отомщу за его насмешки, и вспоминал тот вечер, когда он пришел ко мне в отель провинциального городка и, пропуская, как всегда, мимо ушей все, что я говорил, покуривая и поглядывая на потолок и на входивших в ресторан посетителей, выпячивал губы, чтобы произнести при той несчастной сумасшедшей: «Подумать только… Такой человек и прогорел на „Гамлете“…»
Я пригласил его в отель, собираясь предложить ему роль в короткой нелепой пьеске под названием, если не ошибаюсь, «Сбывшийся сон». Среди действующих лиц этой бредовой выдумки был безымянный любовник, и любовника этого мог сыграть только Бланес, поскольку эта странная женщина явилась ко мне, когда в городе не было никого, кроме его и меня; остальная труппа уже смылась в Буэнос-Айрес. Женщина пришла в отель днем, но я спал, и она снова вернулась к тому часу, когда для нее, да и для всех жителей этой жаркой провинции, наступил конец сиесты, а я уже сидел в самом прохладном уголке ресторана, угощаясь телячьей отбивной и прихлебывая белое вино, единственное пристойное вино, какое можно было здесь получить.
Я не сказал бы, что с первого же взгляда — когда, впустив с собой дыхание жаркого дня и вглядываясь в полумрак ресторана, она остановилась на пороге зашторенной двери, а официант указал ей мой столик, и она, шагая по прямой линии, направилась ко мне в своей развевающейся на ходу юбке, — я заметил в этой женщине нечто странное, похожее на мягкую, полупрозрачную ленту безумия, которую она снимала потом осторожными рывками, словно присохший к ране бинт, с прожитых ею одиноких лет, чтобы спеленать им меня, как мумию, меня и те несколько томительных дней, что провел я в этом унылом городишке, набитом тяжеловесными, безвкусно одетыми жителями. Впрочем, нет, было в улыбке этой женщины что-то, вызывающее тревогу, и я невольно отводил глаза от ее маленьких неровных зубов, выглядывающих из-под губ, словно у спящего с приоткрытым ртом ребенка. Волосы у нее были почти седые и заплетены в косы с закрученными локонами на концах, а одежда напоминала о давно прошедшей моде; но в прежние времена так одевалась бы не взрослая дама, а скорее юная девушка, почти подросток. Длинная темная юбка, чуть не до самых башмачков — тогда их называли ботинками, — колыхалась при ходьбе, то развеваясь, то опадая при каждом ее шаге. Отделанную кружевами, плотно облегающую блузку украшала большая камея, приколотая между острыми девичьими грудями, а блузка с юбкой соединялись и вместе с тем разделялись розой у пояса, пожалуй, как сейчас мне кажется, искусственной, — цветком с крупным венчиком, повисшей головкой и колючим стеблем, грозившим впиться ей в живот.
Женщине было лет пятьдесят, но поражало в ней — я и сейчас чувствую это, когда вспоминаю, как шла она ко мне через зал ресторана, — сходство с юной девушкой прошлого века. Она словно бы уснула сто лет назад и внезапно проснулась, слегка растрепанная, чуть постаревшая, но уже вот-вот готовая достичь своего настоящего возраста и сразу безмолвно рухнуть здесь и рассыпаться в прах, источенная тайной работой времени. Потому-то и было так трудно смотреть на ее улыбку; невольно представлялось, будто, вопреки неведению этой женщины о приближении старости и внезапной смерти, улыбка ее или, по крайней мере, эти открытые зубки предчувствовали грозящую им злую гибель.
Тогда это видение возникло передо мной в полутемном ресторане, и я встал, неловко отодвинув прибор.
— Вы сеньор Лангман, театральный антрепренер?
Улыбнувшись, я склонил голову и пригласил ее сесть. От еды и питья она отказалась. Сидя напротив, я украдкой поглядывал на ее рот, неправильно очерченный, чуть подкрашенный как раз на середине губ, откуда исходил ее певучий голосок, проскальзывая между двумя рядами неровных зубов. В ее небольших спокойных глазах, которые она старалась раскрывать пошире, прочесть мне не удалось ничего. Надо было ждать, пока она выговорится, и я подумал, что какой бы образ женщины и жизни ни возник из ее слов, он будет соответствовать ее странному виду и самый вид этот покажется менее странным.
— Я хотела поговорить с вами относительно спектакля… — сказала она. — Дело в том, что у меня есть одна вещь для театра…
По-видимому, она еще не кончила, однако же остановилась, ожидая моего ответа. Улыбаясь, она предоставляла мне слово своим настойчивым молчанием, спокойно выжидала, сложив руки на коленях. Я отодвинул тарелку с недоеденной отбивной и спросил кофе. Предложил ей сигарету, но она покачала головой и улыбнулась чуть шире; очевидно, это означало, что она не курит. Я закурил сам и заговорил, раздумывая, как бы выпутаться из этого дела без грубости, но быстро и решительно, — выбирая, однако, сам не зная почему, самые осторожные выражения.