Манящая бездна ада. Повести и рассказы - Страница 38
Тогда-то сразу, а может, несколько месяцев спустя, появился Амбросио. Изобретатель вошел в жизнь женщины, как любой другой ее избранник, — человек вполне приличный, если смотреть издали. Осторожно используя те немногие средства, которыми мы располагаем, можно воссоздать его образ, представив себе низкорослого парня, здорового, молчаливого, косматого. Можно вообразить его не просто молчаливым, а почти немым, постоянно сидящим в своем углу с задумчивым видом человека, которому никак не удается вцепиться в хвост ускользающей мысли. И опять-таки, не просто тихого, а такого, о котором поневоле думаешь, что он еще не выучился говорить или что он давно и упорно пытается создать язык, на котором единственно и можно выразить те идеи, что его еще не посетили.
Он мог сойти с какого угодно поезда, с каким угодно прошлым за плечами, с каким угодно небольшим и едва ли имеющим к нам отношение жизненным опытом, и с ним он появился в высоком освещенном туннеле, где она выжидала, оценивала, нападала. По обыкновению он шел быстро, неосмотрительно приближаясь к тому квадратному метру каменных плит, который уготовила ему судьба, дабы он исполнил свое предназначение. И как и было предначертано, он несколько помедлил, подойдя к первой ступеньке: таинственные летние сумерки трепетали в листве и реяли на открытом воздухе площади, всколыхнув столько вековечных несбыточных надежд, объяв его и удержав его шаг. Он сознавал, что колеблется, выбирая между женщиной, вереницей приятелей и второй женщиной, у которой он мог бы попросить денег; и не сознавал, что колеблется, выбирая между своим истинным рождением и бытием в пустоте.
Короткопалой, унизанной кольцами рукой он поискал сигарету, сунул ее в прокуренный мундштук и зажег. Тогда она робко отделилась от стены, нервно улыбнулась, с усилием, перебивая себя, заговорила. По-видимому, что-то заставило ее руку повиснуть в воздухе и даже сделать движение назад, так, будто она схватилась за невидимый поводок. По мере того как твердила заученные слова, она все больше раскаивалась; она увидела, что пышная шевелюра нуждается в гребенке и ножницах, что воротник рубашки засален и обтрепан, что галстук с блестками истерся, а зимний костюм прослужил не одно лето.
(«Он выглядел мальчиком, потерявшим в толпе маму; он смотрел на меня, шевеля губами, как будто хотел выговорить какое-то изобретенное им самим слово, слово, никогда мной не слышанное и способное прозвучать как осуждение или помилование. Кажется, он не произнес этого слова, да и вообще ничего не сказал. Я избавила его от этого труда, я избавила его от всякого труда в ту ночь и в последующие месяцы. Я думаю, мы и сейчас были бы вместе, если бы не Херонимо. Потому что это ему вздумалось изобрести Херонимо, а когда бедняжка вырос и я к нему привязалась, он не вытерпел. Только и всего. Из всех, кого я когда-либо знала, он был самым большим бездельником. Конечно, это не значит, что все прочие тоже никогда ничего не делали. Я просто поверить не могла. Казалось, что он недавно испустил дух. Но не совсем. Он ел, хоть и без вина. Курил. Пытался затащить меня в кровать каждый раз, когда я оказывалась рядом. Что же до всего остального, то это был мертвец: глаза в потолок, руки за голову и посасывает прокуренный мундштук, безнадежно погрузившись в думу».)
Вероятно, ей казалось, что подобное времяпрепровождение не только более сосредоточенно и более целенаправленно, чем ничегонеделанье его предшественников, но и вообще иное. Должно быть, именно это ощущение рождалось у нее по вечерам, когда она уходила из дома, и по утрам, когда возвращалась. Никогда, даже потом, он не произнес ни слова в подтверждение. Но она знала — нечто странное и неотвязное целиком поглощало этого неразговорчивого человека, лежащего навзничь, всегда в полумраке, безразличного к смене дня и ночи, вечно посасывающего свой мундштук. Вначале она решила, что он болен, потом привыкла судить о других по его мерке, а когда пришел час, оказалась в полной растерянности, ибо была не в состоянии ни желать перемен, ни надеяться на них.
В тот день он тоже почти ничего не говорил. Однако, когда ее разбудил гулкий и визгливый перестук колес грузового поезда, она увидела, что он на ногах, только что умывшийся, в свежей рубашке с металлическими зажимами на рукавах, втягивает, не шевеля губами, дым из торчащего вверх мундштука и стоит у затворенного окна, в котором едва можно было разглядеть монастырский дворик. Он повернулся боком к окну — на стекле краска, время и люди оставили свои следы — и еще не отваживался выглянуть наружу, хотя наконец пробудился, но пока не обрел равновесия; он был и несчастным, и счастливым оттого, что стряхнул с себя оцепенение лунатика и только-только входил в жизнь. Он почти ничего не сказал.
— Дай, сколько можешь, из того, что ты принесла с ночи. Этого должно хватить. Впрочем, не знаю.
Она отдала ему все деньги, все заработанное ночью, и еще несколько песо, лежавших в шкафу. Она была уверена, что больше его не увидит. И, опустившись на стул, принялась лихорадочно перебирать в памяти прожитые вместе месяцы, выуживая из них основания для запоздалой нежности, которая удержалась бы лишь до встречи со следующим мужчиной, а может быть, долго и постепенно угасала бы, вспыхивая время от времени по странной воле случая. Кто его знает. Впрочем, она-то знала, на что нужны Амбросио те деньги, которые она отдавала ему, возвратившись, те грязные кредитки и пригоршни монет, которые она выкладывала на кровать и которых он у нее не требовал, ограничиваясь спокойным и безразличным: «Дай, сколько можешь». Потому что он никуда без нее не ходил и даже не пил вина. Так что если исключить еду и не поддающуюся оценке стоимость занимаемой им половины кровати, трудно было и вообразить еще какой-нибудь расход, кроме ежедневных двадцати сигарет.
Она увидела, как он, уже одетый, поднимает матрац и роется в набивке; видела, как вынимает кредитки, разглаживает и складывает их в стопку на столе. Она старалась не смотреть на все это: квадратные руки со множеством колец, манипулирующие деньгами с какой-то невиданной прежде профессиональной ловкостью; ломберный столик, покрытый выцветшей клеенкой с полинялыми цветочками; бронзовый обогреватель; длинный вытянутый чулок; мужская голова с блестящими, слегка приглаженными волосами, и лицо, без тени алчности, склонившееся над деньгами, еще не вполне проснувшееся, отуманенное девятимесячным сном. Ей хотелось увидеть не это, а то недолгое, простое и нищее прошлое, которое вынуждало ее как-то выкручиваться, изобретать какие-то способы, вынашивать их в себе и производить на свет. И каждое такое детище Рита должна была окрестить и взлелеять. Все было легко, с удивлением убеждалась она: мужчина (или его подобие) дрожит от холода или потеет в тени; черноволосая голова на подушке, и лицо, обезображенное напряженной мыслью, презрением к миру и тем, что этот человек с гордостью подчинился року изобретательства.
И вот долгая и благодетельная зимняя спячка кончилась раз и навсегда. Так он стоял, еще одурманенный сном, но уже пробудившийся, складывая стопки денег, прощаясь без слов, живя в эти минуты охватившим его порывом дерзости и воодушевления. Она не поднялась, чтобы поцеловать его, и лишь непонимающе поймала посланную из дверей улыбку; она вообразила, как он, ослепленный полуденным светом, медленно удаляется. Затем легла на то место в кровати, на каком всегда лежал он, лежал весь тот короткий период в прошлом, который в конечном счете вполне можно изобразить в виде одной-единственной сцены.
Только по привычке в сумерки она вышла из дома, поздоровалась с продавцом газет и вяло, впрочем, по прихоти случая успешно, повторила свой рассказ о безответственной родственнице из Вилья-Ортусар. Выйдя поздно, она к тому же задержалась в ресторане; заплатила из заработанных денег, так и не удосужившись сосчитать их, не видя в них отныне никакого смысла. Уже со двора можно было заметить в комнате свет, который падал на прямоугольник двери, и она шагнула вперед, открыла дверь, отказываясь помыслить, поверить. Мужчина, Амбросио, не лежал на кровати и был одет; с участливым видом, добродушно посмеиваясь над своим занятием, он сидел на корточках около белого козленка, который, неуверенно держась на прямых растопыренных ножках, лизал ему палец. Даже на фоне воспоминаний, в которые Рита теперь уверовала окончательно, мужчина выглядел разговорчивым и сердечным. Он казался стройнее, глаза у него немного запали, и вид был как у человека, свалившего с плеч тяжелый груз и потому смягчившегося.