Манящая бездна ада. Повести и рассказы - Страница 29
— Хорошо, а теперь оденься, — сказал он тем же хрипловатым, чуть удивленным голосом, каким повторял, что все случившееся с ними только усилит их любовь.
Она внимательно посмотрела, как он улыбался, и оделась. Они посидели молча, разглядывая узор на скатерти, пятна, пепельницу с птицей, у которой был отломан клюв. Потом Риссо оделся и ушел, весь свой выходной, весь четверг потратив на то, чтобы убедить доктора Гуиньязу в необходимости немедленного развода, заранее насмешливо отклонив все предложения помирить их.
Затем наступил долгий и мучительный период, когда Риссо хотел, чтобы Грасия снова была с ним, и одновременно с горечью и отвращением представлял себе их примирение. Потом он решил, что Грасия нужна ему, и теперь даже больше, чем раньше, что необходимо помириться, и он готов заплатить любую цену, лишь бы ночами она снова была рядом, но при условии, что это произойдет без его вмешательства и ему не придется давать согласия, даже молчаливого.
По четвергам Риссо снова стал гулять с дочерью и после обеда, сидя за столом, выслушивал сетования ее бабушки, без конца повторявшей, что она предсказывала — именно этим все и кончится. Стороной до него доходили о Грасии самые неопределенные слухи, и она стала превращаться для Риссо в незнакомую женщину, поступки и мысли которой надо разгадывать, как загадку; женщину, которую ничто не связывало с другими людьми и с окружающим миром, потому что она предназначалась именно ему, и с первой же встречи он должен был полюбить ее.
Через месяц после того как они расстались, Грасия уехала из Санта-Марии, оставив самые противоречивые сведения о том, куда она направляется.
— Не волнуйтесь, — сказал ему Гуиньязу, — я хорошо знаю женщин и ожидал чего-нибудь в этом роде. Поступок ее только подтверждает, что она оставила семейный очаг, и упрощает всю процедуру. Это уловка, призванная оттянуть развод, свидетельствует только о безрассудстве ответчицы; на ходе дела она никак не отразится.
Началась дождливая весна, и часто по вечерам, возвращаясь пешком из редакции или из кафе, Риссо разговаривал с дождем, как с живым человеком, раздувал свое страдание, как раздувают гаснущий огонь, отстранял его от себя, чтобы увидеть с расстояния — откуда оно казалось невероятным, — выдумывал любовные сцены, которых никогда не было, и тут же с отчаянной неутоленностью и безнадежным сладострастием начинал вспоминать их.
Последние три конверта Риссо разорвал, не вскрывая. Он чувствовал себя — и это чувство уже не покидало его ни в редакции, ни дома, — как животное в норе, как зверь, который слышит выстрелы охотников у входа в свою пещеру. От смерти и от мысли о смерти могли спасти лишь неподвижность и незнание. Скорчившись, зверек принюхивался, шевелил усами, носом и дергал лапами — он мог только ждать, пока другой устанет от ярости. Не разрешая себе ни слов, ни мыслей, Риссо поневоле начал понимать: образ Грасии, искавшей и выбиравшей мужчин, их позы на фотографиях, постепенно накладывался на образ девушки, которая много месяцев назад придумывала для его дочери наряды, гримировала ее и разговаривала с ней, чтобы завоевать сердце безутешного вдовца, завоевать мужчину, который зарабатывал мало и женщинам мог предложить только удивительное, постоянное непонимание.
Он начал верить, что та же девушка, писавшая ему длинные восторженные письма во время их коротких летних разлук, пока длилась помолвка, теперь, посылая фотографии, хочет довести его до отчаяния и уничтожить. И он начал думать, что любящий, который в неутолимой одержимости страсти различил мрачный запах смерти, навсегда обречен стремиться к разрушению — себя и другого, — к безграничному покою небытия.
Он думал о девушке, которая, взяв под руку двух подруг, прогуливалась вечерами по набережной в просторных и вышитых платьях из плотной ткани — такими они помнились ему, — о девушке, лишь на минуту останавливавшейся послушать увертюру к «Севильскому цирюльнику», которой заканчивал свои воскресные выступления оркестр. Он думал о том, с какой молниеносной быстротой исчезало с ее лица выражение вызывающей готовности, и она являла ему красивое, не по-женски вдумчивое и решительное лицо; о том, как быстро она остановила свой выбор на нем, искалеченном вдовством мужчине. И постепенно Риссо все больше и больше допускал, что та девушка и обнаженная, чуть располневшая, казавшаяся самоуверенной и прочно стоящей на ногах женщина, что посылала ему фотографии из Лимы, Сантьяго и Буэнос-Айреса, — один и тот же человек.
И он начал думать, что и фотографии, требующие такой сложной подготовки, и их регулярная отправка вполне могли быть порождены той же любовью, той же тоской и той же врожденной верностью.
Следующая фотография была прислана из Монтевидео, но не на домашний адрес и не в редакцию, и он ее не увидел. Риссо выходил вечером из «Эль либераль», когда услышал за спиной прихрамывающие шаги старика Лансы, который, догоняя его, торопливо спускался по лестнице; услышал покашливание за спиной и вполне безобидную первую фразу, таившую, как оказалось, ловушку. Они отправились поужинать в ресторанчик «Бавьера», и Риссо мог бы поклясться, что чувствовал — этот неаккуратный, бородатый, больной человек, который то и дело вытаскивал изо рта и клал на стол влажную сигарету, старательно избегал его взгляда, изрекал прописные истины и, ни на минуту не умолкая, говорил о новостях, поступивших в течение дня в редакцию, что этот человек был весь пропитан Грасией или тем странным дурманящим запахом, который источает любовь.
— Скажу вам как мужчина мужчине, — произнес наконец Ланса, сдаваясь, — или как старик, у которого не осталось другой радости в жизни, кроме сомнительной радости, что он до сих пор жив. Я говорю вам как человек, проживший жизнь, и я не знаю, что у вас в душе, потому что этого никогда не знаешь о другом человеке. Мне известно о некоторых событиях, я слышал кое-какие разговоры, но мне уже неинтересно тратить время на то, чтобы верить им или сомневаться. Мне все равно. Каждое утро без всякой горечи и без благодарности я убеждаюсь, что еще жив. Я таскаю по Санта-Марии и по редакции свою больную ногу и свой атеросклероз, вспоминаю об Испании, правлю гранки, иногда слишком много болтаю, как сегодня. Я получил омерзительную фотографию, и совершенно очевидно, кто ее послал. Я не знаю, почему ее прислали мне. На обороте написано: «Передать Риссо для его коллекции» — или что-то в этом роде. Я получил фотографию в субботу и два дня раздумывал, стоит ли говорить вам. И решил, что, наверное, стоит, потому что посылать эту фотографию мне — конечно, безумие, и вы должны знать, что эта женщина сошла с ума. Теперь вы знаете. Я только прошу, разрешите мне порвать фотографию, не показывая вам.
Риссо согласился и ночью, лежа до рассвета без сна, разглядывая отблеск уличного фонаря на потолке, понял, что его второе несчастье, месть, легче первого — предательства, но выносить его гораздо мучительнее. У него было ощущение, что все его большое тело похоже на нерв, открытый разлитой в воздухе боли, от которой негде укрыться и нет облегчения.
Четвертую фотографию из тех, что были посланы не ему, в следующий четверг швырнула на стол бабушка его дочери, когда девочка уже отправилась спать. Внутри конверта снова оказалась фотография. На продолговатый конверт, который упал между сифоном и сахарницей, легла тень от бутылки; адрес был написан веселыми голубыми буквами.
— Как ты понимаешь, после этого… — задыхаясь, проговорила бабушка. Она помешивала кофе, глядя Риссо в лицо, словно пыталась прочитать на нем, в чем же причины всеобщей развращенности, найти ответ на вопрос о смерти своей дочери, объяснение тому, что она только подозревала, не имея мужества поверить до конца. — Как ты понимаешь… — повторила она с яростью, смешной из-за ее дрожащего старческого голоса.
Она не знала, что именно необходимо понять, и Риссо, несмотря на все свои усилия, тоже этого не понимал, глядя на лежащий прямо перед ним конверт.