Манящая бездна ада. Повести и рассказы - Страница 27
Риссо, по всей видимости, одобрял эту решимость, нисколько против нее не возражал и даже находил необходимой, поскольку она вполне соответствовала тому результату, который получался от перемножения долгих месяцев его вдовства с чередой бессчетных, похожих одно на другое, посещений по пятницам публичного дома на набережной, где он умел вежливо и непринужденно дожидаться своей очереди. Блестящие глаза на афише отзывались на ту обреченную ловкость, с которой Риссо обычно завязывал свой недавно надетый тоскливый галстук вдовца, стоя перед овальным зеркалом во вращающейся раме в комнате публичного дома.
Они поженились, и Риссо считал, что может жить, как раньше, только отдав Грасии — без особых размышлений и почти не думая о ней самой — исступленную, необузданную страсть и охватывавшую его долгими ночами жажду полного растворения в другом, над которой он был не властен.
Ей же Риссо показался мостом, выходом, началом. Она уже дважды чуть не вышла замуж — за режиссера и за актера, — но осталась девственницей, возможно, потому, что для нее театр был не только игрой, но и ремеслом, а она считала, что любовь должна зарождаться и существовать вне ее профессионального мира, не оскверненная работой, выполняемой ради денег и забытья. Приходя на свидание с режиссером или с актером — на площадь, к набережной или в кафе, — она обреченно ощущала знакомую послерепетиционную усталость, старалась войти в роль, следила за своим голосом и руками. Грасия точно знала, какое выражение появится на ее лице в следующую секунду, словно смотрела со стороны или могла дотронуться до самой себя. Она играла — отважно и не очень уверенно, но не могла удержаться и постоянно оценивала собственную фальшь и притворство другого, тот налет театральности, от которого, как от примет возраста, никуда не деться.
Получив вторую фотографию — она пришла из Асунсьона, и было очевидно, что на ней снят другой мужчина, — Риссо больше всего боялся, что не вынесет нового для него чувства, которое не было ни ненавистью, ни болью и которое должно было умереть безымянным вместе с ним. Чувство это было как-то связано с несправедливостью и обреченностью, со страхом, впервые испытанным первым человеком на земле, с отрицанием и пробуждением веры одновременно.
Второе письмо принес человек, который вел раздел уголовной хроники; это было в среду вечером. Риссо решил разорвать конверт, не распечатывая; он спрятал его и рано утром в четверг, пока дочь ждала в гостиной пансиона, где они жили, позволил себе, прежде чем разорвать фотографию над унитазом, бросить на нее быстрый взгляд — здесь, как и на первой фотографии, мужчина был виден только со спины.
Но на первую, присланную из Бразилии фотографию Риссо смотрел много раз. Он хранил ее целый день, и в предрассветном сне она показалась ему шуткой, недоразумением, мимолетным вздором. Такое с ним уже случалось, и, просыпаясь после ночного кошмара, он благодарно и беспомощно улыбался цветочкам на обоях.
Не вставая с кровати, Риссо вынул конверт и достал из него фотографию.
— Ну что ж, — громко сказал он. — Это правда, и никуда от нее не денешься. Мне нет никакого дела до этой фотографии, я и так всегда знал, что такое бывает.
(Фотографируя при помощи автоспуска, проявляя пленку в затемненной комнате при веселом свете красной лампочки, Грасия, возможно, догадывалась, что Риссо будет думать именно так, предвидела это вызывающее нежелание дать выход своей ярости. Она также предвидела, чуть надеясь и не признаваясь в собственных надеждах, что за очевидным оскорблением, за поразительной непристойностью он сумеет разглядеть признание в любви.)
Перед тем как взглянуть на фотографию в последний раз, Риссо попробовал защититься, сказав себе: «Я одинок и дрожу от холода в пансионе на улице Пьедрас в Санта-Марии, как всегда по утрам. Я одинок и раскаиваюсь в своем одиночестве, как будто виноват в нем, и я горжусь им — как будто заслужил его».
Женщина на фотографии — лица ее не было видно — лежала, вызывающе расставив ноги, упершись пятками в край дивана, и над ней нетерпеливо склонялся мужчина, темная фигура которого на первом плане казалась несоразмерно большой. Женщина не сомневалась, что будет узнана, даже если лицо окажется за кадром. На обороте ее ровным почерком было написано: «На память из Баии».
Получив вторую фотографию, Риссо подумал, что способен понять и даже полностью принять это бесчестье, но его пониманию были недоступны продуманность, упорство и исступленная целеустремленность, с которыми вершилась месть. Взвесив ее несоразмерность, он почувствовал, что недостоин такой ненависти, такой любви, такого настойчивого желания заставить его страдать.
Когда Грасия познакомилась с Риссо, она узнала многое о его настоящем и будущем. Вглядываясь в подбородок мужчины и в пуговицу на жилете, женщина догадалась, что он разочарован, но не сдался, и готов принять от жизни воздаяние, но не отдает себе в этом отчета. Во время воскресных свиданий на площади перед началом спектакля она внимательно смотрела на Риссо, отмечая все — его необщительное и страстное лицо, засаленную шляпу на голове, крупное ленивое тело, начинающее полнеть. О любви или о желании — желании стереть рукой печаль с мужского лица, погладив его по щеке, — Грасия подумала в первый же раз, когда они оказались наедине. Она подумала и об их городе, где умение вовремя смириться считалось единственной приемлемой мудростью. Ей было двадцать лет, а Риссо — сорок. И она поверила в него, узнала, каким напряженным может быть любопытство, сказала себе, что жить стоит, только если каждый день приносит что-то неожиданное.
В первые недели Грасия запиралась, чтобы смеяться в одиночестве; она заставила себя преклоняться перед Риссо, научилась по запахам различать его настроения; она стала понимать, что кроется за тоном его голоса, что стоит за молчанием мужчины и его движениями и чем определяются его пристрастия. Она полюбила дочку Риссо и гримировала ее, подчеркивая сходство с отцом. Она не бросила театр только потому, что муниципалитет недавно выделил средства на его содержание, и теперь в «Эль сотано» у нее был твердый заработок и мир, не связанный с ее домом, ее спальней, с исступленным, неутомимым в своей страстности мужчиной. Грасия не бежала от страсти — она хотела отдохнуть и забыть о ней. Она строила планы и выполняла их, верила в безграничную вселенную любви, в то, что каждая ночь будет одаривать их новыми, только что открытыми ласками.
— С нами, — все время повторял Риссо, — может случиться все, что угодно, но мы всегда будем радоваться и любить друг друга. Все, что угодно — бог ли пошлет, или мы сами сотворим.
Никогда раньше у него не было женщины по-настоящему, и теперь Риссо считал, будто создает то, что на самом деле ему давалось, но давалось не ею, Грасией Сесар, которую Риссо вылепил и которая существовала отдельно от него лишь для того, чтобы дополнять его, — так легкие обретают жизнь, когда в них входит воздух, а от соков холодной земли разбухают озимые посевы.
Третью фотографию Риссо получил через три недели. Она тоже была прислана из Парагвая, но не в редакцию, а домой. Ее принесла прислуга после обеда, когда Риссо только что очнулся от сна, в котором ему советовали, если он хочет спастись от ужаса и безумия, хранить в портфеле все фотографии, которые еще предстоит получить, и смотреть на них раз по сто в день — тогда они станут безобидными, превратятся в сюжет, который не имеет к нему никакого отношения.
Прислуга постучала в дверь, и Риссо увидел конверт, прикрепленный к пластинкам жалюзи. Он почувствовал, как в полумраке душной комнаты из конверта сочится заключенное внутри его зло, как мерцает внутри угроза. Не вставая с кровати, Риссо смотрел на конверт — так смотрят на насекомое, на ядовитое животное, которое притаилось в засаде и подстерегает твою оплошность, чтобы наброситься в следующую же секунду.
На третьей фотографии белизна женского тела разгоняла тени плохо освещенной комнаты. Грасия была снята одна — упругое, крепко сбитое тело, голова до боли закинута назад, к объективу, плечи полуприкрыты распущенными темными волосами. Не узнать ее было невозможно, словно ее снимали в обычной фотостудии, где она изобразила перед объективом самую нежную, самую многозначительную и самую двусмысленную из своих улыбок.