Мандарины - Страница 42
— Мораль неизбежно включает и политическое поведение, — сказал Анри. — И наоборот: политика — дело живое.
— Я не нахожу, — возразил Ламбер. — В политике проявляют заботу лишь о несуществующих вещах: о будущем, о коллективах, а на самом деле конкретен только настоящий момент и личность каждого поодиночке.
— Но личность заинтересована в коллективной истории, — заметил Анри.
— Беда в том, что в политике никогда не идут от истории к судьбе личности, — снова возразил Ламбер. — Погружаются в общие рассуждения, а на частные случаи всем плевать.
Ламбер говорил таким требовательным тоном, что Анри взглянул на него с любопытством.
— Например?
— Например, возьми вопрос виновности. Отвлеченно, с политической точки зрения индивид, который работал с немцами, — негодяй, на него плюют, тут нет проблем. Но если повнимательней разобраться в частном случае, получается совсем иное.
— Ты думаешь о своем отце? — спросил Анри.
— Да. Я давно хотел попросить у тебя совета: действительно ли я должен упорно отворачиваться от него?
— В прошлом году ты говорил о нем в таком тоне! — с удивлением сказал Анри.
— В тот момент я думал, что он донес на Розу; но он переубедил меня: он тут ни при чем; все знали, что она еврейка. Нет, мой отец занимался экономическим коллаборационизмом, и это само по себе скверно; его, конечно, потащат в суд и наверняка осудят; он старый...
— Ты с ним виделся?
— Один раз; с тех пор он прислал мне несколько писем, которые, признаюсь, потрясли меня.
— Если тебе хочется помириться с ним, ты волен это сделать, — сказал Анри. — Но мне казалось, что вы были в очень плохих отношениях, — добавил он.
— Когда я с тобой познакомился — да. — Ламбер заколебался и с усилием произнес: — Это он меня вырастил. Думаю, он по-своему очень любил меня; вот только не слушаться его было нельзя.
— До знакомства с Розой ты ни разу его не ослушался?
— Нет. Это-то и привело его в ярость: впервые я не уступил ему, — сказал
Ламбер и пожал плечами. — Меня, пожалуй, устраивало думать, будто он на нее донес, так, по крайней мере, не возникало никаких проблем: в тот момент я мог бы убить его собственными руками.
— Но почему ты его заподозрил?
— Приятели вбили мне эту мысль в голову: Венсан среди прочих. Но я опять говорил с ним об этом: у него нет решительно никаких доказательств, ни малейших. Отец поклялся на могиле моей матери, что это ложь; и теперь, когда я могу рассуждать хладнокровно, я уже не сомневаюсь, что он никогда бы не сделал ничего подобного. Никогда.
— Это кажется чудовищным, — сказал Анри. Он колебался. Ламбер хотел, чтобы его отец был невиновен, точно так же, как два года назад желал, чтобы он был виновен, — без доказательств; узнать истину безусловно нет никакой возможности.
— Венсан всегда готов поверить в самое худшее, — заметил Анри. — Послушай, если ты не подозреваешь больше отца, если лично ты не держишь на него зла, тебе не следует изображать из себя поборника справедливости. Встречайся с ним, делай, что тебе нравится, и ни на кого не обращай внимания.
— Ты действительно думаешь, что я могу? — спросил Ламбер.
— Кто тебе мешает?
— Тебе не кажется, что это будет проявлением инфантилизма? — Ламбер покраснел. — Я хочу сказать, подлости.
— Конечно нет. Ничего нет подлого в том, чтобы жить, как чувствуешь.
— Да, ты прав, я напишу ему, — сказал Ламбер. — Хорошо, что я поговорил с тобой, — добавил он с признательностью в голосе и погрузил ложку в дрожавшее на его тарелке розовое желе. — Ты очень мог бы помочь нам, — прошептал Ламбер. — Не только мне: есть много молодых, которые находятся в таком же положении, как я.
— Помочь вам в чем? — спросил Анри.
— У тебя есть чувство реальности. Тебе следовало бы научить нас повседневной жизни.
Анри улыбнулся:
— Мораль, искусство жить — это никак не входит в мои планы. Ламбер поднял на него сияющие глаза:
— О! Я неправильно выразился. Я вовсе не думал о теоретических трактатах. Но ты дорожишь разными вещами, веришь в определенные ценности. И потому должен бы показать нам, что есть хорошего на земле. А также сделать ее более пригодной для обитания, создавая прекрасные книги. Мне кажется, что в этом роль литературы.
Ламбер произнес свою маленькую речь на одном дыхании. У Анри сложилось впечатление, что он приготовил ее заранее и давно уже дожидался момента выложить ее.
— Литература не обязательно бывает радостной, — заметил Анри.
— Нет, обязательно! — возразил Ламбер. — Даже то, что печально, становится радостным, когда из этого делают искусство. — Он задумался. — Радостная, возможно, не то слово, но в общем-то оно оправдано. — Ламбер остановился и покраснел: — О! Я не хочу диктовать тебе твои книги. Просто тебе нельзя забывать, что ты прежде всего писатель, деятель искусства.
— Я и не забываю, — сказал Анри.
— Знаю, но... — И снова Ламбер заволновался: — Например, твой репортаж о Португалии, он очень хорош, но я вспоминаю страницы о Сицилии прежних времен. Жаль немного, что теперь у тебя нет ничего похожего.
— Если когда-нибудь ты отправишься в Португалию, тебе не захочется описывать гранатовые деревья в цвету.
— Ах! Мне хотелось бы, чтобы у тебя вновь появилось такое желание, — настойчиво произнес Ламбер. — А почему нет? Имеем же мы право прогуливаться по берегу моря, не беспокоясь о цене сардин.
— Суть в том, что я не смог, — сказал Анри.
— В конце концов, — с жаром продолжал Ламбер, — мы участвовали в Сопротивлении, чтобы защитить личность и право индивида быть самим собой, быть счастливым; настало время пожинать, что посеяли.
— Беда в том, что существует несколько миллиардов индивидов, для которых это право остается мертвой буквой, — возразил Анри, пожав плечами. — Думаю, именно потому, что мы начали проявлять интерес к ним, мы уже не можем остановиться.
— В таком случае каждый должен ждать, пока все станут счастливыми, прежде чем самому попытаться стать счастливым? — спросил Ламбер. — Искусство и литература отложены до золотого века? А между тем именно теперь мы, как никогда, нуждаемся в них!
— Я не говорю, что не надо писать, — ответил Анри. Он задумался. Упрек Ламбера задел его за живое; да, о Португалии можно было сказать множество других вещей, и он не без сожаления отказался от них. Деятель искусства, писатель: вот кем он хотел стать, не следует забывать об этом. Когда-то он дал себе грандиозные обещания: пришло время держать их. Успехи молодости, весьма своевременная книга, которую расхваливали на все лады: ему хотелось совсем иного. — Кстати, — продолжал он, — я как раз занят тем, что пишу роман по твоему вкусу. Роман, свободный решительно от всего, где я рассказываю разные вещи ради собственного удовольствия.
— Правда? — спросил Ламбер. Лицо его просияло. — Ты много написал? Как идет работа?
— Начало, как всегда, вещь немного неблагодарная, но дело движется! — сказал Анри.
— О! Я чрезвычайно доволен! — обрадовался Ламбер. — Так было бы жаль, если бы ты позволил съесть себя!
— Я не позволю себя съесть! — ответил Анри.
— Как продвигается твой веселый роман? — спросила Поль.
— Двигается потихоньку, — отвечал Анри.
Она улеглась на кровати у него за спиной, и он ощущал на своем затылке ее задумчивый взгляд; взгляд бесшумен, и со стороны Анри было бы несправедливо прогнать ее, но это тяготило его. Он сделал усилие, чтобы сосредоточить свое внимание на романе. В течение этого месяца он принял решение, он смирился, согласившись избрать временем действия своей истории 1935 год; возможно, то была ошибка, вот уже несколько дней фразы не сходили с кончика его пера, не желая ложиться на бумагу.
«Да, это ошибка», — пришел он к окончательному выводу. Анри собирался говорить о себе, так вот: теперь он совсем уже не тот, каким был в 1935 году. Его политическое равнодушие, его любознательность, честолюбие, предвзятый индивидуализм — как это быстро прошло, как это было глупо! Все это предполагало будущее без столкновений, с гарантированным успехом, с немедленным братством между людьми, с дружелюбными потомками, а главное, в основе всего лежали эгоизм и легкомыслие. О! Ему наверняка удалось бы найти себе оправдание. Но он писал эту книгу, чтобы попытаться рассказать правду о своей жизни, а не для того, чтобы объяснить ошибки. «Надо писать ее в настоящем времени», — решил Анри. Он перечитал последние страницы. Досадно думать, что прошлое будет окончательно похоронено: приезд в Париж, первые встречи с Дюбреем, путешествие на Джербу. «О! Я прожил его, и этого достаточно! — сказал он себе. — Однако если так подходить, то настоящее тоже самодостаточно, да и жизнь самодостаточна, но суть в том, что это не так, раз я испытываю потребность писать, чтобы почувствовать себя по-настоящему живым». Ладно, тем хуже, ведь в любом случае спасти все нельзя. Вопрос в том, чтобы знать, что следует сказать о себе сегодня: «Так на чем я остановился? Чего я хочу?» Странная вещь: если так стремишься к самовыражению, то не потому ли, что чувствуешь себя особенным, хотя на деле ты не в силах даже определить, в чем она, твоя особенность. «Кто я?» Прежде он себя об этом не спрашивал; прежде давалось определение другим людям, которые имели свои пределы: он — нет; впереди были его книги и его жизнь, это позволяло ему отводить все суждения, которые складывались о нем, и относиться ко всем, даже к Дюбрею, немного снисходительно, с высоты будущих своих творений. Но теперь ему следовало признать, что он уже сложившийся человек: молодые люди обращались с ним как со старшим, взрослые — как с одним из них, и некоторые даже выражают свое уважение к нему. Сложившийся, определенный, законченный, именно он, а не кто-то другой, так кто же он? В каком-то смысле все решат его книги; однако и наоборот: чтобы написать их, ему требовалось постичь собственную истину. На первый взгляд смысл только что прожитых месяцев был достаточно ясен, но если присмотреться повнимательнее, все становится менее отчетливым. Помогать людям правильно думать, лучше жить — его действительно это волновало или то были всего лишь человеколюбивые мечтания? Он действительно интересовался судьбой другого или только лишь спокойствием своей совести? А литература — чем она для него стала? Желание писать — вещь довольно абстрактная, если нет необходимости сказать что-то неотложное. Его перо так и повисло в воздухе, и Анри с досадой подумал, что Поль видит: он ничего не пишет. Анри обернулся и спросил: