Мандарины - Страница 33
— Вы начинаете вербовать? Самазелль принял решение? — спросил Анри.
— Он не со всем согласен; но мы найдем компромисс, — пообещал Дюбрей.
— Этой ночью никаких серьезных разговоров! — заявил Скрясин; он подал знак метрдотелю с надменным моноклем: — Две бутылки шампанского «Мумм» брют.
— Это совершенно необходимо? — спросил Анри.
— Он привык выполнять приказы. — Скрясин следил глазами за метрдотелем. — После тридцать девятого года он здорово сдал; это бывший полковник.
— Ты завсегдатай здешнего притона? — спросил Анри.
— Каждый раз, как у меня появляется желание разбередить сердце, я прихожу слушать эту музыку.
— Существует столько других, менее дорогих способов! — заметил Жюльен. — Впрочем, все сердца давно разбиты, — заключил он с рассеянным видом.
— Мое сердце может тронуть только джаз, — сказал Анри, — цыгане навевают на меня скуку.
— О! — молвила Анна.
— Джаз! — подхватил Скрясин. — В «Сыне Авеля» у меня есть страницы с окончательным суждением о джазе.
— Вы думаете, можно написать что-нибудь окончательное? — высокомерным тоном спросила Поль.
— Я не спорю, прочтите сами, — ответил Скрясин. — В ближайшее время выйдет французское издание. — Он пожал плечами. — Пять тысяч экземпляров — это просто смешно! К значительным книгам следовало бы подходить с иными мерками. Какой у тебя тираж?
— Все те же пять тысяч, — ответил Анри.
— Абсурд. Ведь в конце-то концов ты написал книгу об оккупации. У подобного произведения тираж должен бы быть сто тысяч.
— Объясняйся с министром информации, — ответил Анри. Не допускающий возражений энтузиазм Скрясина раздражал его; среди друзей не принято говорить о своих книгах: это смущает всех и никому не доставляет удовольствия.
— В следующем месяце мы собираемся выпустить журнал, — сказал Дюбрей. — Так вот клянусь вам, это была целая история — получить бумагу!
— А все потому, что министр не знает своего дела, — заметил Скрясин. — Уж я бы нашел ему бумагу.
Обрушиваясь с присущими ему нравоучительными интонациями на какую-нибудь техническую проблему, Скрясин бывал неистощим. Пока он услужливо наводнял Францию бумагой, Анна тихонько произнесла:
— Знаете, за последние двадцать лет, мне думается, ни одна книга не тронула меня так, как ваш роман; это... именно та книга, какую хотелось прочитать после минувших четырех лет. Она до того меня взволновала, что я несколько раз вынуждена была закрывать ее и бродить по улицам, чтобы успокоиться. — Анна вдруг покраснела. — Когда говоришь такие вещи, то чувствуешь себя глупо, но еще глупее не говорить их; это ведь не может огорчить.
— Напротив, это доставляет удовольствие, — сказал Анри.
— Вы задели за живое многих людей, — продолжала Анна, — всех тех, кто не желает забывать, — добавила она с некоторым пылом. Он приветливо улыбнулся ей; в этот вечер на ней было платье из шотландки, которое молодило ее, и подкрашена она была хорошо; в каком-то смысле Анна выглядела гораздо моложе Надин. Надин никогда не краснела.
Скрясин повысил голос:
— Этот журнал может стать вполне весомым орудием и культуры, и действия, но при условии, что будет выражать не только интересы одной группки. Полагаю, в вашу команду должен войти такой человек, как Луи Воланж.
— И речи быть не может, — заявил Дюбрей.
— Слабость, проявленная интеллектуалом, не такая серьезная вещь, — заметил Скрясин. — Существует ли интеллектуал, который никогда не ошибался? — И добавил мрачным тоном: — Неужели всю жизнь надо нести груз своих ошибок?
— Быть членом партии в СССР в тысяча девятьсот тридцатом году вовсе не ошибка, — возразил Дюбрей.
— Если нет права ошибаться, то это было преступлением.
— Дело тут совсем не в праве, — сказал Дюбрей.
— Как вы решаетесь брать на себя функции судей? — продолжал Скрясин, не слушая его. — А вам известны доводы Воланжа, его оправдания? Вы уверены, что все люди, которых вы принимаете в свою команду, лучше, чем он?
— Мы не судим, — возразил Анри. — Мы занимаем определенную позицию, это разные вещи.
Воланж был достаточно ловок, чтобы не скомпрометировать себя серьезно; но Анри поклялся себе никогда не подавать ему больше руки; впрочем, он ничуть не удивился, когда прочел статьи, которые Луи писал в свободной зоне: после окончания лицея их дружба обернулась чуть ли не явной враждой.
С разочарованным видом Скрясин пожал плечами и сделал знак метрдотелю:
— Еще бутылку. — Он снова украдкой разглядывал старого эмигранта. — Вас не поражает это лицо? Мешки под глазами, морщинистый рот — все признаки упадка; до войны на нем еще сохранялись следы надменности; однако слабоволие и сословная подлость вместе с предательством подтачивают их.
Скрясин не спускал с метрдотеля завороженного взгляда, и Анри подумал: «Это его илот». Он тоже бежал из своей страны, и дома его называли предателем; этим-то, безусловно, и объяснялось тщеславие Скрясина: у него не было ни иной родины, ни иного свидетеля, кроме себя самого, и, следовательно, ему требовалось убедиться, что где-то в мире его имя что-то значит.
— Анна! — воскликнула Поль. — Какой ужас!
Анна вылила свою рюмку водки в бокал шампанского.
— Это оживляет шампанское, — пояснила она. — Попробуй, тебе понравится.
Поль покачала головой.
— Почему ты ничего не пьешь? — спросила Анна. — Когда пьешь, становится веселее.
— Когда пью, я пьянею. Жюльен рассмеялся.
— Вы напоминаете мне одну девушку — очаровательную девушку, которую я встретил у двери маленького отеля на улице Монпарнас. «О! Жизнь меня убивает...» — говорила она.
— Она этого не говорила, — возразила Анна.
— Но могла бы сказать.
— Впрочем, она права, — заявила Анна поучительным тоном пьяницы. — Жить — это понемножку умирать...
— Да замолчите же ради Бога! — взмолился Скрясин. — Если сами не слушаете, дайте хоть мне послушать!
Оркестр как раз яростно заиграл «Очи черные».
— Пускай бередит себе сердце, — сказала Анна.
— На осколках разбитого сердца... — прошептал Жюльен.
— Да замолчите наконец!
Они умолкли. Устремив взор на танцующие пальцы скрипача, Скрясин с потерянным видом внимал какому-то давнишнему воспоминанию. Он считал проявлением мужества навязывать свои капризы; однако ему уступали, словно нервозной женщине, такая покорность должна была бы насторожить его, возможно, и настораживала. Анри улыбнулся, глядя на Дюбрея, барабанившего пальцами по столу; его учтивость казалась неиссякаемой, если ее не подвергали чересчур долгому испытанию, в противном случае быстро замечали, что у нее есть пределы. Анри очень хотелось побеседовать с ним спокойно, но нетерпения он не испытывал; он не любил ни шампанское, ни цыганскую музыку, ни эту фальшивую роскошь: и все-таки чем не праздник — сидеть в два часа утра в общественном месте. «Мы снова у себя дома», — подумал он. Анна, Поль, Жюльен, Скрясин, Дюбрей: «мои друзья»; слово радостно искрилось в его сердце, словно рождественский огонек.
Пока Скрясин бешено аплодировал, Жюльен увлек Поль танцевать; Дюбрей повернулся к Анри:
— А люди, которых вы там видели, надеются на революцию?
— Надеются; к несчастью, Салазар не падет до тех пор, пока не прогонят Франко, а американцы, судя по всему, с этим не торопятся.
Скрясин пожал плечами:
— Я понимаю, что у них нет желания создавать коммунистические базы на Средиземном море.
— Из страха перед коммунизмом ты готов принять Франко? — с недоверием в голосе спросил Анри.
— Боюсь, что вы не совсем понимаете ситуацию, — сказал Скрясин.
— Успокойтесь, — весело ответил Дюбрей, — мы прекрасно ее понимаем. Скрясин открыл было рот, но Дюбрей со смехом остановил его:
— Да, вы смотрите далеко, и все-таки вы не Нострадамус; о том, что произойдет через пятьдесят лет, вам известно не больше, чем нам. Зато не вызывает сомнений тот факт, что в настоящий момент сталинская опасность — это американская выдумка.