Мандарины - Страница 166
Дороти попалась на эту приманку, которая ее приворожила; она часто приезжала по вечерам на красном велосипеде, она наслаждалась запахом гамбургеров, вдыхала дым от горящей виноградной лозы: «Какая чудесная ночь! Вы видите светлячков? Видите звезды? А эти костры на дюнах?» Она жадно описывала мне эту жизнь, которая никогда не станет ее жизнью и не была по-настоящему моей. Дороти не давала мне покоя своими комплиментами, советами и самоотверженностью. Это она меблировала дом, она снабжала нас продовольствием, а кроме того, оказывала множество бесполезных услуг. Она всегда имела в запасе массу чудесных сообщений: то кулинарный рецепт, то новый сорт мыла, то рекламу, расхваливающую новомодную стиральную машину, то критическую статью, возвещавшую о потрясающей книге; она неделями могла мечтать о преимуществах какого-то усовершенствованного холодильника, способного в течение шести месяцев сохранять тонну сметаны; у нее не было своей крыши над головой, а она подписалась на дорогой архитектурный журнал, где с упоением разглядывала сказочные жилища миллиардеров. Я терпеливо слушала ее бессвязные планы, ее восторженные крики, всю неистовую болтовню женщины, которая ни на что уже не надеется. Льюис нередко раздражался. «Никогда я не смог бы жить с ней!»— говорил он мне. Нет, он не смог бы жениться на Дороти, а я не смогла выйти за него замуж, и он меня больше не любил: этот сад, этот дом обещали счастье, не доступное никому из нас.
Естественно, не кто иной как Дороти вытащила нас в воскресенье на ярмарку в Паркер: она обожала коллективные походы. Берт приехал за нами на машине, а Дороти повезла на своем стареньком автомобиле Вирджинию, Вилли и Эвелину. Льюис не сумел отказаться, но был далеко не в восторге. Что касается меня, то перспектива этого послеполуденного ликования, за которым должен был последовать ужин у Вирджинии, приводила меня в уныние. Слишком долго оставаясь под прицелом чужих взглядов, я все время боялась не выдержать до конца отведенную мне роль счастливой женщины.
— Боже мой! Сколько народа! Какая пыль! — сказал Льюис, входя в парк аттракционов.
— Ах! Перестаньте ворчать, — возмутилась Дороти и повернулась ко мне: — Когда он начинает хмуриться, то ему хочется погасить солнце!
Лицо ее светилось немного безумной надеждой, когда она устремилась к тиру с дротиками; от палатки к палатке она, казалось, надеялась на необычайные откровения. Я же старательно улыбалась; призвав на помощь всю свою любознательность, я смотрела на ученых обезьян, на обнаженных танцовщиц, на человека-тюленя, на женщину без рук и без ног; я предпочитала игры, которые требовали напряжения всего тела: со страстью опрокидывала кегли и консервные банки, двигала по движущимся дорожкам карликовые автомобили и направляла самолеты в нарисованное небо. Наблюдавший за мной Льюис лукаво заметил:
— С ума сойти, как серьезно вы ко всему относитесь! Можно подумать, что вы рискуете головой!
Надо ли было усматривать намек в его улыбке? Думал ли он, что и в любовь я привнесла такую же бессмысленную серьезность, такой же ложный пыл? Дороти с живостью возразила:
— Это лучше, чем по всякому поводу без стеснения афишировать свою пресыщенность. — Она властно взяла меня за руку. Когда мы проходили мимо стенда фотографа, Дороти погладила своей шершавой рукой шелк моего платья: — Анна! Сфотографируйтесь с Льюисом! У вас такое красивое платье, и вам так идет эта прическа!
— О да! Нам очень хочется получить вашу фотографию! — добавила Вирджиния.
Я колебалась; Льюис схватил меня за руку.
— Давайте увековечим вас, — весело сказал он. — Раз уж, оказывается, вы так обворожительны.
«Для других, — с грустью подумала я, — и никогда уже для него».
Я села рядом с ним в нарисованный аэроплан, и мне стоило большого труда улыбнуться; он не замечал моих платьев, для него больше не существовало моего тела, разве что лицо. Если бы, по крайней мере, я могла думать, что меня изуродовало какое-то стихийное бедствие! Но я все та же, кого он любил, а теперь больше не любит, порыв Дороти тому свидетельство — вот почему он вывел меня из равновесия: я слабела, стремительно теряла силы. А мне надо было держаться и сохранять улыбку до глубокой ночи.
— Льюис, вы должны составить компанию Эвелине, — сказала Дороти, — солнце ее утомляет. Она хочет посидеть в тени; когда она вернется из туалета, предложите ей стаканчик, а мы тем временем пойдем взглянуть на восковые фигуры.
— Ну нет! Только не я! — воскликнул Льюис.
— Но ей нужен мужчина, который позаботился бы о ней. Берта она не знает, а Вилли терпеть не может.
— А я терпеть не могу Эвелину, — сказал Льюис.
— Хорошо, я сама с ней останусь, — сердито заявила Дороти. Я было вызвалась, но она сказала: — Нет, только не вы, Анна. Ступайте, ступайте, вы все мне расскажете.
Когда мы отошли, я спросила Льюиса:
— Почему вы перестали быть любезным с Дороти?
— Но ведь это она пригласила Эвелину; никто не просил приглашать ее. Я не стала спорить и погрузилась в созерцание убийц, которые замерли в
момент убийства вслед за своими жертвами, застывшими в смертельной агонии; сидя на кровати роженицы, маленькая мексиканка пяти лет баюкала новорожденного; Геринг умирал на носилках, а на виселицах раскачивались повешенные в немецких мундирах. За колючей проволокой громоздились восковые трупы. Я смотрела на них в изумлении. Вот уже и Бухенвальд, и Дахау отступали в глубь истории, подобно скормленным львам христианам из музея Гревена. Когда я, оглушенная солнцем, очутилась на улице, Европа, вся целиком, отодвинулась куда-то на край света. Я смотрела на женщин с обнаженными плечами, на мужчин в разрисованных рубашках, которые хрустели хот-догами или лизали мороженое: никто не говорил на моем языке, да и сама я забыла его; я утратила все свои воспоминания и даже собственный образ: у Льюиса не было зеркала на высоте моих глаз, и я красилась чуть ли не вслепую перед карманным зеркальцем; я едва помнила, кто я есть, и задавалась вопросом: существует ли еще Париж.
До меня донесся сердитый голос Дороти:
— Вы решили вернуться и даже не спросили мнения Анны. Говорят, в семь часов будут показывать старые немые фильмы, и еще рассказывали о каком-то потрясающем фокуснике.
В голосе ее звучала мольба, но лица окружающих не дрогнули.
— Давайте все-таки вернемся! — сказал Вилли. — Нас ждет мартини, и все проголодались.
— Мужчины такие эгоисты! — прошептала Дороти.
Я села между ней и Вилли в ее старый автомобиль; она была до того огорчена, что всю дорогу хранила молчание, я — тоже. Выйдя из машины, она схватила меня за руку и неожиданно спросила:
— Почему вы не останетесь здесь? Вы должны остаться.
— Я не могу.
— Но почему? Это очень жаль!
— Я не могу.
— Но вы, по крайней мере, вернетесь? Приезжайте весной: здесь это самое прекрасное время.
— Я попробую.
«По какому праву она так разговаривает со мной? — с раздражением думала я, входя в дом. — К чему эта праздная доброжелательность, в то время как Льюис ни разу не спросил меня: "Вы вернетесь?"» Я поспешно взяла стакан мартини, который протягивал мне Вилли. Нервы у меня были на пределе. Я с тоской смотрела на стол, заставленный паштетами, салатами, пирогами: на уничтожение всего этого уйдет немало времени! Дороти исчезла, потом вернулась, густо напудренная, в жалком длинном платье в цветочек. Смеясь, прибыли, в свою очередь, Берт, Вирджиния, Эвелина и Льюис. Они говорили все вместе, и я не пыталась следить за ходом разговора; я смотрела на Льюиса, снова ставшего очень веселым, и спрашивала себя: «Когда я останусь с ним наедине?» Так я некогда дожидалась ухода Тедди или Марии. Но сегодня мое нетерпение казалось глупым: вдали от других Льюис не станет ближе ко мне. Берт поставил мне на колени тарелку с сандвичами, он улыбался, и я услышала его вопрос:
— Вы были в Париже двадцать второго августа тысяча девятьсот сорок четвертого года?