Мандарины - Страница 162
— Мне кажется, у вас хватает своих коллекций, — ответила я.
— Нет! Что отличает коллекционера, так это каталог; я никогда не обзаводился каталогом.
С Жюльеном я рассталась в плохом настроении: мне было больно, что Поль дает повод говорить о себе в таком тоне. Но, снимая свой парадный туалет и надевая домашний халат, я спрашивала себя: «А почему, в конце-то концов? Ей плевать на то, что о ней думают, и она, безусловно, права». Я хотела быть иной, чем эти перезрелые людоедки, но, по сути, у меня были другие хитрости, ничуть не лучше их собственных. Я спешу сказать себе: я свое отжила, я старая; таким образом я отметаю те двадцать или тридцать лет, которые мне, отжившей и старой, придется жить с сожалением об утраченном прошлом; меня ничего не лишат, раз я сама от всего отказалась, но в моей суровости больше осмотрительности, нежели гордости, и, по сути, она прикрывает грубую ложь: на деле я отрицаю старость, отказываясь от подобных сделок. Я утверждаю: под моей поблекшей плотью живет молодая женщина с неувядающими потребностями, которая не идет ни на какие уступки и свысока смотрит на жалких сорокалетних старух; однако этой женщины не существует, она никогда не возродится, даже от поцелуев Льюиса.
На следующий день я прочитала рукопись Поль: десять страниц таких же пустых, таких же бесцветных, как любая книга из серии «Конфиданс» . Не стоит расстраиваться: по сути, она не так уж дорожила своим творением, неудача не станет для нее трагедией, она раз и навсегда застраховала себя от трагизма, заранее со всем смирившись. Но я отказывалась мириться с ее смирением. Меня так это удручало, что я испытывала все большее отвращение к своему ремеслу; у меня нередко появлялось желание сказать своим больным: «Не пытайтесь исцелиться, исцеления и без того хватает». У меня было много пациентов, и как раз в ту зиму мне удалось успешно провести несколько трудных курсов лечения, но радости это не приносило. Я решительно не понимала, почему это хорошо, когда люди спят по ночам, когда они с легкостью занимаются любовью, когда они способны действовать, выбирать, забывать, жить. Раньше мне казалось, что надо как можно скорее прийти на помощь всем этим маньякам, погрязшим в своих мелких несчастьях, ведь мир так велик; теперь же я лишь следовала старым инструкциям, пытаясь избавить их от навязчивых идей: я стала похожей на них! Мир был все так же велик, но у меня пропал к нему интерес.
«Это возмутительно!» — сказала я себе в тот вечер. Они спорили в кабинете Робера, говорили о плане Маршалла, о будущем Европы, вообще о будущем, утверждали, что опасность войны возрастает; Надин слушала с испуганным видом. Война, это касается всех, и я не могла отмахнуться от их взволнованных голосов, а между тем все мои мысли были сосредоточены на одной лишь строчке письма: «Через океан даже самые нежные руки кажутся холодными» . Зачем, признаваясь в не имеющих значения случайных встречах, Льюис писал мне такие недобрые слова? Я не требовала от него соблюдать мне верность, это было бы глупо — столько воды и пены пролегло между нами. Разумеется, он сердился на меня за мое отсутствие: простит ли он мне его когда-нибудь? Обрету ли я вновь его настоящую улыбку? Рядом со мной Анри с Робером задавались вопросом о страшной участи, уготованной миллионам людей, а меня заботила лишь одна-единственная улыбка, улыбка, которая не остановит атомные бомбы, которая никому и ничему не в силах помочь, но мне она заслоняла все. «Это возмутительно», — повторила я себе. В самом деле, я себя не понимаю. В конце концов, быть любимой — это не цель и не смысл бытия, это решительно ничего не меняет и никуда не продвигает: даже меня это никуда не ведет. Я тут, Робер с Анри разговаривают, какое значение имеет для меня то, что думает там Льюис? Поставить свою судьбу в зависимость от какого-то сердца, которое является всего лишь одним сердцем среди миллионов других, — для этого надо потерять рассудок! Я пыталась прислушиваться, но безуспешно, и только твердила себе: мои руки холодны. «В конечном счете, — подумала я, — достаточно спазма моего сердца, одного из миллионов других сердец, чтобы этот огромный мир навсегда перестал интересовать меня. Мера моей жизни — это в равной степени и одна-единственная улыбка, и вся вселенная; выбрать то или другое — это, по сути, произвол». Впрочем, выбора у меня все равно не было.
Я ответила Льюису и, должно быть, нашла нужные слова, ибо следующее его письмо было спокойным и доверчивым. Отныне о своей жизни он рассказывал мне тоном дружеского соучастия. Он продал свою книгу Голливуду, у него появились деньги, он снял дом на берегу озера Мичиган. И казался счастливым. Наступила весна. Надин с Анри поженились: они тоже, видимо, были счастливы. А почему не я? Собрав все свое мужество, я написала: «Мне очень хотелось бы увидеть дом на озере». Он мог оставить без внимания эту фразу или сказать мне: «В следующем году вы увидите дом», или же еще: «Думаю, вы никогда его не увидите». Когда я взяла в руки конверт, в котором заключался ответ, я напрягла все силы, словно в ожидании расстрела. «Не надо строить иллюзий, — говорила я себе. — Если он ничего не скажет, значит, не хочет встречи со мной». Я развернула желтый лист бумаги, и в глаза мне сразу бросились слова: «Приезжайте в конце июля, дом как раз будет готов». Я рухнула на диван: в последнюю секунду меня помиловали. Я так боялась, что поначалу не испытала никакой радости. Потом внезапно почувствовала руки Льюиса на своем теле и чуть не задохнулась, вымолвив: «Льюис!» Сидя подле него в нью-йоркском номере, я тогда спросила: «Мы встретимся вновь?» Теперь он отвечал: «Приезжайте». Между нашими двумя репликами ничего не произошло, просто миновал призрачный год, и я вновь обрела свое ожившее тело. Какое чудо! Я чествовала его, как блудного сына; я, которая обычно так мало заботилась о нем, лелеяла его в течение целого месяца; я хотела навести на него лоск и блеск, украсить его; я заказала себе пляжные платья, купальники; в цветастых хлопковых тканях я уже владела и голубым озером, и поцелуями. В тот год в витринах красовались нелепые юбки, длинные, шелковистые: я их купила; я согласилась принять в подарок от Поль самые дорогие парижские духи. На этот раз я доверяла туристическим агентствам, паспорту, визе и небесным путям. Когда я поднялась на борт самолета, он показался мне не менее надежным, чем пригородный поезд.
Робер сумел устроить так, чтобы в Нью-Йорке я получила доллары. Я возвратилась в гостиницу, где останавливалась во время первого своего путешествия, и мне дали точно такую же комнату, но только на другом этаже. В коридорах с едва уловимым запахом, освещенных тусклым красным светом, меня встретила та же тишина, что и в ту пору, когда любопытство было единственной моей страстью; на несколько часов я снова ощутила беззаботность. Париж уже не существовал, Чикаго — пока еще нет, я ходила по улицам Нью-Йорка и ни о чем не думала. На следующее утро я спокойно занялась хлопотами в конторах и банках. Потом снова поднялась к себе в номер за чемоданом. Я увидела в зеркале женщину, которую сегодня вечером Льюис заключит в объятия. Он спутает мои волосы, под его поцелуями я сорву с себя блузку, скроенную из индейской huipil; я приколола к ней розу, которая вскоре будет растоптана, коснулась шеи духами, подаренными Полы меня охватило смутное ощущение, что я готовлюсь принести в дар жертву, которая была не мной. В последний раз я рассматривала ее: мне казалось, что ее можно любить, если любили меня.
Через четыре часа я приземлилась в Чикаго. Я взяла такси и на этот раз нашла дом без всяких осложнений; декорация стояла на своем месте; вывеска «ШИЛТЦ» пламенела напротив огромной афиши; Льюис сидел на балконе за столиком и читал. Он с улыбкой помахал мне и бегом спустился вниз; заключив меня в объятия, он произнес положенные слова: «Вы вернулись! Наконец-то!» Возможно, сцена разворачивалась с чересчур неотвратимой точностью: она казалась не совсем реальной и была похожа на несколько размытую копию прошлогодней. А может быть, я просто была сбита с толку голыми стенами комнаты: ни одной гравюры, ни одной книги.