Малый не промах - Страница 33
Она была роботом, встроенным в стол. От усталости ей изменяла память. Я спросил ее, не лежат ли в больнице мистер Отто Вальц и его жена, и Селия посмотрела в картотеке. Да, машинально сказала она. Отто Вальц в тяжелом состоянии, лежит в отдельной палате, и посетителей к нему не пускают, потому что он очень плох, но состояние Эммы Ветцель-Вальц вполне удовлетворительно, и ее поместили в палату для выздоравливающих, устроенную в подвальном этаже.
Значит, еще один член нашего почтенного семейства угодил в подвал.
В больничном подвале я никогда не бывал. Но слыхал я о нем еще с детских лет: там был городской морг.
Туда сразу же отвезли Элоизу Метцгер, которой я влепил пулю в лоб.
Феликса я разыскал в уголке вестибюля, куда он забился, злясь на толпу. Он ничего не сделал, чтобы отыскать маму и отца. Толку от него не было никакого.
– Помоги мне, Руди, – взмолился он. – Мне опять всего семнадцать лет. – И это была правда.
– А кто-то сейчас назвал меня Бархатный Туман, – удивленно сказал он. Так прозвали знаменитого эстрадного певца Мела Торме за его бархатный голос и Феликса в старших классах.
– И окликнул он меня с издевкой, – говорил Феликс, – в насмешку, будто я должен стыдиться самого себя. Толстенный, и глаза голубые, как ледышки. Не очень молодой, в пиджачной паре. Но с тех пор, как я ушел в армию, меня так никто не называл.
Я сразу догадался, о ком он говорит. Не иначе как Джерри Митчелл – его одноклассник и злейший враг.
– А-а, – сказал я. – Это Джерри Митчелл!
– Разве это он? – сказал Феликс. – Толстый такой. И лысый.
– Мало того, – сказал я. – Он теперь стал врачом.
– Жалко мне его пациентов, – сказал Феликс. – Помню, как он мучил собак и кошек, а хвастался, что производит научные эксперименты.
Это были пророческие слова. Доктор Митчелл вскоре создал себе обширную практику, проповедуя, что в наше просвещенное время никто не должен терпеть дискомфорт, неудовлетворенность, так как теперь есть пилюли от чего угодно. И он выстроил для себя прекрасный огромный особняк на Фэйрчайлдовских холмах, совсем рядом с особняком Двейна и Селии Гувер, и с его легкой руки не только Селия, но его собственная жена и еще бог знает сколько людей стали отравлять свой мозг и убивать душу амфетамином.
У меня в голове жужжал рой обрывков всякой информации, и вот что я выудил оттуда: доктор Джером Митчелл женился на Барбаре, в девичестве Сквайре, младшей сестре Энтони Сквайрса. Того самого Энтони Сквайрса, полицейского, который придумал мне прозвище Малый Не Промах.
Мы все были около постели моего отца, когда он умирал: мама, Феликс и я. Джино и Марко Маритимо, верные до конца, приехали в больницу на собственном бульдозере. Потом оказалось, что эти милые старички наделали дорогой много бед и причинили ущерб на сотни тысяч долларов: раздавили чьи-то машины, стоявшие возле домов, снесли заборы, сбили кое-где пожарные колонки и почтовые ящики. А теперь их не пустили в палату – пришлось им стоять в коридоре, потому что к отцу пускали только близких родственников.
Отец лежал в кислородной палатке. Его накачали антибиотиками, но организм не смог справиться с воспалением легких. Слишком много было других бед. В больнице сбрили его прекрасные, густые, как у юноши, кудри и усы, чтобы они не вспыхнули от случайной искры в кислороде, которым дышал отец. Когда мы с Феликсом вошли к нему в палату, он спал, но тревожно метался во сне – наверное, его мучили кошмары.
Мама находилась в больнице уже несколько часов. Ее отмороженные руки и ноги были засунуты в пластиковые мешки, наполненные желтой мазью, так что она не могла до нас дотронуться. Оказалось, что ее лечили методом, изобретенным здесь, в Мидлэнд-Сити, в это самое утро, доктором Майлсом Пендлтоном. Мы думали, что всех обмороженных так лечат. Но оказалось, что этот экспериментальный метод первый и единственный раз в истории испытали на нашей матери.
Она была человеком в роли морской свинки, а мы об этом и не подозревали.
К счастью, ей это не повредило.
Смотровой глазок моего отца навсегда закрылся к вечеру, перед заходом солнца. На следующий день после премьеры моей пьесы – первого и последнего спектакля. Отцу было шестьдесят восемь лет. Мы с Феликсом услышали от него одно-единственное последнее слово.
– Мама, – позвал он. А мама рассказала нам, о чем он с ней говорил незадолго до смерти. Он сказал, что он всегда любил детей, всегда старался быть честным и что он по крайней мере пытался внести красоту в жизнь Мидлэнд-Сити, хотя сам так и не стал настоящим художником.
Он упомянул про оружие, но ничего не объяснил. По словам мамы, он только сказал: «Оружие…»
Все переломанное и перебитое им оружие, в том числе и роковая винтовка «спрингфилд», было сдано в утиль во время войны, туда же сдали и флюгер. Но, быть может, это разбитое оружие убило еще кучу народу: его переплавили, и металл пошел на бомбы, снаряды, ручные гранаты и так далее.
Крошки не бросай – наберешь на каравай!
Насколько я понимаю, у отца была только одна сокровенная тайна, которую он мог бы выдать перед смертью: кто убил Августа Гюнтера и куда девалась его голова. Но он ничего не сказал. А кому до этого было дело? Какую пользу принесло бы нашему обществу, если бы Фрэнсиса Кс. Морисси, начальника полиции, который уже собирался в отставку, стали судить за то, что он сорок четыре года тому назад случайно снес голову старику Гюнтеру выстрелом из крупнокалиберного ружья?
Не буди спящих псов!
Когда мы с Феликсом пришли к отцу, он уже совсем впал в детство. Ему казалось, что его мамочка где-то рядом. Он умер в полной уверенности, что некогда был обладателем одной из десяти гениальнейших картин на свете. Но это не была «Миноритская церковь в Вене» Адольфа Гитлера. Перед смертью отец ни разу не вспомнил Гитлера. За фюрера ему уже влетело по первое число. По его мнению, одним из величайших художественных произведений в мире была картина Джона Реттига «Распятие в Риме», которую он купил за гроши в Голландии еще в юности. Теперь эта картина висит в Музее изобразительных искусств в Цинциннати.
Кстати, «Распятие в Риме» – одна из немногих коммерческих удач отца за всю его долгую жизнь, и не только в области искусства, но вообще в какой бы то ни было области. Когда им с матерью пришлось распродавать все свои сокровища, чтобы расплатиться с Метцгерами, они воображали, что за одни картины можно выручить сотни тысяч долларов. Насколько я помню, они дали объявление в одном из журналов по искусству, что продается ценная коллекция картин и осмотреть это собрание серьезные коллекционеры или работники музеев могут на месте, у нас дома, по предварительной договоренности.
До Мидлэнд-Сити взглянуть на картины добралось человек пять, насколько я помню, и все они, увидев коллекцию, покатывались со смеху. Помню, что один из покупателей хотел приобрести сотню картин оптом для своего нового мотеля в городке Билокси, штат Миссисипи. Но остальные, как мне показалось, понимали и любили искусство.
И все-таки одна картина заинтересовала знатоков – это «Распятие в Риме». Музей Цинциннати купил ее за небольшую сумму, и купил не потому, что они оценили ее гениальность, а потому, что ее написал уроженец Цинциннати. Картина была маленькая, не больше листа картона, которые вкладывают в мужские рубашки, не больше незаконченной работы отца – нагой натурщицы в его венской студии.