Мальчики и другие - Страница 5
Втягивая жаркую лапшу из ланчбокса, Глостер осваивался на изменившемся месте: «Аорта» расположилась в ярмарочных палатках по обеим сторонам от мемориала; кое-где еще оставались вывески, предлагавшие липецкий мед и травы Алтая, а в соседней с кухней будке окопался лютеровский класс с черно-белыми открытками. В дальнем конце проступал составленный из парт редут, достигавший хорошей высоты; вдоль всей ярмарки с инспекторским видом по двое разгуливали длинные юноши в неизвестных нашивках, но представивший его к обеду плехановец уже скрылся и не мог объяснить, в чем здесь дело. Сладкий уличный воздух переполняли просвечивающие голоса. Спину военного памятника украшала теперь оранжевая запись: МАТЕРЬЯЛИСТЫ И НИГИЛИСТЫ РАЗВЕ ГОДЯТСЯ ТОЛЬКО В ГОРНИСТЫ; Глостер поймал себя на том, что не помнит, как монумент выглядит спереди, и, забрав откупоренное вино, обошел широкие белые плиты: там оказались скуластые барельефы освободителей в два человеческих роста с пририсованными той же оранжевой краской женскими органами. Здесь к нему подошли двое длинных и, явно признав, сдержанно попросили быть благоразумным, имея в виду начатую бутылку; он не стал ни в чем их заверять и в ответ спросил, кто их организует; оказалось, поддержка порядка возложена на сформированную сутки назад малую ставку, а ему как известному автору следует показаться в отдел по разъяснению, посаженный в кассах. Не теряя вина, он пошел, как сказали, наискосок через мемориал; две зенитки, стоявшие ближе к фонтану и прежде нацеленные в сторону церкви, глядели теперь жерлами на исполком. Снизу них друг на друге сидели простаки-возрожденцы в характерных зазубренных шапочках не по погоде; эти выстроились бы к нему в очередь хотя бы и за подзатыльниками, и Глостер поспешил прочь с открытого места.
В синей аптеке, углом выходившей на площадь, оказался устроен медпункт; отвлекшись, он зашел оценить заведение, опустив на пороге тяжеловатое красное. Внутри полудремали два бессребреника из «Чабреца», с ходу предупредившие, что для съемки им нужно побриться; Глостер рассказал им об отнятой камере, и они без большого сочувствия выдохнули и поникли в вертящихся креслах. От этих он узнал, что в центральной больнице, вполголоса заявившей о нейтралитете, при не вызывавших доверия обстоятельствах скончались четверо раненых при воскресном штурме; собранную же для расследования рабочую группу от формирований не допустили ни до документов, ни до собственно тел. Трисмегист, никогда, как известно, не терявший задумчивой выдержки, в этот раз был как в нервном припадке и порвал наработки воззвания к служащим, плод муторных прений; разбирательство было, однако, отложено от нехватки подходящих сил: исполком укрепился переброшенными полуказаками, наварил на забор еще кольев и вывесил на балконе манерную растяжку НА ТОМ СТОИМ. Глостер попросил себе укол глюкозы, ссылаясь на истощение; его ткнули не особо набитой рукой, и ужаленное место болело до самой ночи. После аптеки он спустился на улицу вниз, мимо растоптанного со всем скарбом «Велодрома» и спортбара, теперь источавшего хлорную вонь; кассы были уже за углом, когда возрожденцы настигли его, и Глостеру пришлось как попало отшучиваться, стараясь не завалиться от их прибоя. Отступив в конце концов к нужным кассам, он был встречен уже в дверях кем-то из секретарей в рыжих крапинах; за загруженными чепухой столами ковырялось с десяток человек, никак ему не известных. Тот, что выглядел старше других, без выражения назвался ответственным и сразу пообещал, что, как только исправится ситуация с радио, Глостер будет приглашен неразменным ночным ведущим и сам сможет определиться с удобным форматом; это было не то, на что он бы хотел быть употребленным, но сама перспектива казалась еще далека. На обратной дороге его встретили те же двое, что напоминали ему о приличиях около монумента; улыбаясь как надо, они протянули Глостеру его камеру, объясняя, что вольнокомандующий Трисмегист, узнав о случившемся, распорядился о стремительном обыске плехановских накоплений на почте, что и увенчалось счастливой находкой. У них это в крови, примиряюще объяснили ему: муравьиная кровь! После того как съемки признали слабейшим из искусств, Глостер вспоминал эту сцену как бы из тюрьмы; в долгие вечера он один уходил на горячие пустоши за поселок резинотехников заниматься закатами под урчание насекомых. Никита видел эти работы и не из одного сострадания хвалил, понимая вполне, что не в силах и близко заделать провала в приятеле; оседающее солнце вселяло в пески уловимую дрожь, и земля западала и старилась, будто бы ничего не хотела и уже ничего не ждала.
Опомнившись в комнате у Почеркова, сидящего над его постелью в одном белье, Никита пролежал без слов какое-то время, пока хозяин не почувствовал на себе его взгляд; тогда полководец грузно повернулся к столу и подал ему заготовленное питье: Трисмегист сожалеет, сказал он кренясь; мне тоже жаль, не сомневайся. От груди его пахло слежавшейся хвоей; в выключенном жилье угадывался гражданский бардак. Думаю, я продвинулся в списках на санаторий, ощупался под одеялом Никита; он давно не бывал здесь, хотя и любил этот вечно не убранный дом со скулящими полами и окнами на укрепления. На своих малых метрах Почерков не скрывался, и усталость читалась в нем ясно, как на объявлении; он взялся здесь из‐за Урала, с диких застав, состоял теоретиком при чрезвычайной части, занимался в литобъединении, а в разгар майских дел вышел в погонах к фонтанам с подборкой стихов и читал о «последней свободе» и «ничьих именах», пока муниципалы не подстрелили его из пейнтбольного ружья. Заляпанный краской, он рухнул на площадную плитку и был оттащен добежавшими школьниками; узнав о расстреле из чьего-то пересказа, Никита попробовал выпросить у Почеркова тогдашние тексты, но военный отказал, заявив, что те отслужили свое у фонтана. Этот ответ подружил их, и в прошлую осень, когда шла лавина декретов и формулировок, они просиживали здесь ночи за разбором вестника, считая слова и загадывая об успехах до Нового года под негромкий Mogwai, приносимый Никитой; это было время легких ожиданий и короткой памяти; лежа сейчас в почерковских подушках, он грустил о нем, словно о никогда не рожденном ребенке. Саша, подал он голос, почему нам так скучно все это последнее время, что меня опрокинул с ног поющий мертвец, что ты скажешь? И, пожалуйста, объясни, сколько еще продлится эта ночь; по-хорошему, рассвести должно было еще на спектакле. Почерков улыбнулся одними глазами: ты проспал почти сутки, исполнитель, сейчас три утра. У тебя определили переутомление; конечно, не стоило трогать тебя, пока ты не слишком вынослив. Никита с усилием сдвинул одеяло и сложился пополам; я приготовлю тебе поесть, сказал Почерков, никуда не срывайся.
Пока полководец занимался на кухне за дверью с зеленым стеклом, Никита успел снова выпасть из жизни; хозяин очнул его, вернувшись с фасолевым супом и тостами: еще минус сутки, сладкопевец! На охоту пришлось отправлять детский хор, предварительно выпоров. Пощади меня, Саша, приподнялся Никита, принимая ложку, этот хор еще переохотит всех нас, только дай натаскаться. Ешь и не задавайся, проговорил Почерков; Гленнов корпус выделил тебе какие-то средства, их не пьют натощак. Хочешь ли знать, первый ряд по итогам весь в нервной палате; но эти, конечно, повредились еще до того. Во сне ты жаловался на дождь, едва ли не в рифму; я было подумал, что у тебя начинается период тихих песен, и даже не знал, стоит ли радоваться за тебя. Скверный дождь, отозвался ему Никита, не опасайся так, я еще наработаю маршей для ваших собственных процессов, можете положиться. Он прилег к стене, и тарелка в руке его дрогнула. Ветер со стороны укреплений навалился на окна, вынуждая их петь; в голове было холодно, как у реки. Это лето всего только перевалило вершину, сказал Никита, а я уже жду, когда здесь ляжет снег, хотя это и невероятно представить; я не знаю, как это поможет мне, но для чего-то надеюсь. Почерков сместился на пол, сел спиной к кровати и опустил затылок в ноги Никите; голова его была тяжкой, как камень. И все это длится уже так давно, что я сам будто бы постарел на десяток лет за этот промежуток, пока остальные бились за то, чтобы всем доказать свою молодость, произнес он; интересно тебе или нет, но неделю назад Энвер выходил на меня в нелучшем виде и узнавал, не готов ли я прочесть краткий курс пиротехники на планируемых сборах, как он это сам называл, «без необязательных лиц»; разумеется, я первым делом спросил, что на этот счет думает ставка, и он тотчас же стих и оставил меня без продолжения, даже не потрудившись хоть чем-то замять эту глупость. Ты, должно быть, догадываешься, как нелепо мне было сидеть перед сценой, когда началось выяснение; то, что я не был вызван к экзамену, думаю, объяснимо лишь возрастом: я бы мог повредить чистоте постановки. Никита вывернул ноги из-под его головы: странно, я разучился жалеть одного человека и жалею всех разом, как будто это мы все не вернулись назад. Когда ребенком меня уводили из театра, я боялся подумать, куда исчезают все те, кто только что проживал для меня такую высокую жизнь: занавес слизывал их, а мы даже не брали программки на память о них; теперь же я боюсь думать о том, куда делся весь зал; благо, ты посвятил меня в судьбу первого ряда. Не будет ли любопытно отменить летний полуотчетный концерт, то есть перенести его из дэкашной лепнины в лечебницу к новоприбывшим энверовцам, как тебе это кажется? Там приличные потолки и когда-то стоял инструмент, если я правильно помню. Там лечили моего отца, я носил ему газеты по средам и пятницам; никакая подробность, само собой: всех отцов там лечили. Заглянув наконец себе в ноги, Никита увидел, что Почерков спит, выкатив гипсовый кадык. Оставленный на кухне свет вздрагивал от ночных перепадов.