Малампэн - Страница 11
Я ем в час ночи, после пережитой нами тревоги, и, более того, ем с очевидным удовольствием.
Так вот! Я мог бы уточнить с почти научной определенностью, что именно, когда я проходил по кухне, создалось это ощущение нереальности — я не почувствовал запаха! Потому что для меня запах кухни — это запах нашей кухни в Арси, запах горелого дерева, сырого молока, коровника, запах, который я не чувствовал больше нигде и который в моей подсознательной жизни остался связанным с жизнью в семье. Наша парижская кухня не пахнет ничем. Во всяком случае, для меня. Но я убежден что для Било, для Жана у нее такой же сильный запах, как в моих воспоминаниях запах кухни в Арси. Я думаю так же старательно, как и ем, чтобы прийти к чему-то определенному. Я поражен заключениями, к которым прихожу. Если я не ошибаюсь, то единственные реальные годы жизни — это годы детства.
И как раз, когда кажется, что ты начинаешь жить по-настоящему, ты действуешь более или менее впустую!
Так, значит, только один Било действительно прожил эти дни!
Вернувшись в спальню, я неловко или цинично спрашиваю у жены:
— А ты не хочешь есть?
Она только качает головой.
Разве она знает, где мои корни, если даже не была в доме в Арси и никогда не «прогуливала». А я даже не видел ее, когда она была девочкой.
Вот уже пятнадцать лет, как мы живем вместе и спим в одной кровати. Что я знаю о ее внутренней жизни, а она о моей? Ведь это правда, что она, которая, впрочем, не ищет невозможного, в иные дни смотрит на меня так, будто видит впервые, и недоумевает, почему я здесь, возле нее.
Ну вот! Все это не имеет значения. Ничто не помешает нам продолжать так же, как мы начали, потому что так должно быть.
— Ты бы лучше легла, — говорю я. Она колеблется:
— А ты уверен, что не заснешь?
— Я совсем не хочу спать.
Она решается, желает мне доброй ночи, прежде чем выйти, проверяет, что воды, кипящей в кастрюле, достаточно. Она оставляет дверь полуоткрытой, потому что никогда до конца не доверяет мне.
Было бы все иначе, если бы мы любили друг друга? Мы живем как все, как мои мать и отец, как Морен и его жена, как несколько супружеских пар, моих коллег, кроме, может быть, супругов Фашо. Но Фашо женился на одной из своих пациенток в тот момент, когда не надеялся вырвать ее у смерти: в общем, он заразился добровольно.
Я женился потому, что мне уже было двадцать восемь лет и для врача удобнее быть женатым, чем холостяком. И я с определенной целью ходил по четвергам к моему учителю Филлу, зная, что он приглашает учеников в свою квартиру на бульваре Бомарше, потому что у него четыре дочери на выданье.
Там было приятно и мрачновато, наивно, все окрашено в серые тона. Жанна как будто сошла со страниц романа, написанного женщиной.
— Я должна честно поговорить с вами. Мое сердце не свободно…
Мы всегда вносили в наши отношения эту ребяческую честность, эту книжную деликатность. Она рассказала мне свой роман с молодым человеком, их соседом, который ухаживал за ней в течение двух лет и в конце концов заявил:
— Я не думаю, говоря по совести, что создан для брака. Меня привлекают колонии, приключения…
— А если бы я поехала с вами?
— Я не имею права брать на себя такую ответственность!
И он в самом деле прослужил три года в Габоне в качестве агента пароходной компании, потом женился в Бордо. А я взял в жены Жанну. Я совсем не уверен, что добьюсь истины. Вначале я почти извинял себя, считая, что такова была моя цель, когда я начинал, но теперь мне это безразлично.
Что доставляет мне острое удовольствие» подобно прикосновению к больному зубу, так это ежеминутно вспоминать подробности, которые я считал забытыми. Так, например, кот. Как я мог забыть про черного кота, у которого всегда были болячки на голове и которого мать по десять раз в день выгоняла из кухни?
— Я запрещаю тебе гладить это грязное животное. Когда-нибудь заразишься от него…
И когда у меня обнаружили лишай, она ворчала:
— Я тебе говорила! Это от кота…
Что касается даты знаменитого посещения, то я ничего не могу вспомнить. Но я помню, как тетя Элиза жаловалась на моего дядю:
— Это какой-то оригинал. Он пропадает целые дни на велосипеде, ездит по своим делам и не говорит мне куда…
В то время дела дяди Тессона казались мне таинственными и даже страшноватыми, и самая дверь его кабинета уже пугала меня. Впоследствии я не стал узнавать о его делах. Зачем? Кажется, смысл в том, что бывший поверенный превратился в более или менее подозрительного стряпчего, каких встречаешь во всех маленьких городках. Он занимался покупкой и продажей недвижимого имущества, помещением денег и, конечно, ведением дел. Он не доверял своей жене.
У меня есть доказательство, что он действительно был таким дьявольски опасным, каким я его считал, будучи наивным ребенком.
Конечно, когда в возрасте около пятидесяти этот некрасивый, хромой человек женился на двадцативосьмилетней пышной девице, то для его семьи, то есть для моей матери и для его сестры, жившей в Нанте, это было предательством.
На языке Малампэнов это называлось воровством. Он украл у нас наследство, на которое мы рассчитывали, на которое имели право! Но эта старая обезьяна не была такой неосторожной, как могло показаться: он написал на крошечном кусочке папиросной бумаги завещание, лишавшее его жену наследства. Эту подробность я узнал позже от моего брата Гильома, которому мать всегда доверяла больше, чем мне. Я не знаю, по какому поводу между Тессоном и его женой возникали ссоры. Ревновал ли он? Я не думаю, что она изменяла ему, она ведь была осторожной и дорожила своим положением. Если только… Но я вернусь к этому позже. Во всяком случае, во время их ссор Тессон засовывал во много раз сложенное завещание под очень длинный ноготь своего указательного пальца. Он с шаловливым видом вертел этим пальцем перед тетей Элизой и дразнил ее:
— Цып, цып, цып!
Как крестьянка, когда она вечером загоняет кур в курятник.
Я не видел этого, но верю, что это бывало. Атмосфера в доме в Сен-Жан-д'Анжели допускала сцены подобного рода. Гильом утверждает, что вкусы моего дяди в том, что касается любви, были не совсем нормальные и что в спальне он использовал этот способ, чтобы заставить мою тетю быть послушной.
Были ли у него настоящие пороки? Вполне возможно. В таком случае, чтобы предаваться им, он окружил себя невероятными предосторожностями.
Поэтому он не расставался со своим старым черным велосипедом, тогда как автомобиль был бы гораздо удобнее для его деловых поездок. Но с велосипедом его меньше замечали, и он мог двигаться свободнее.
Что меня изводит, так это один вопрос, всегда тот же самый: где в то утро был мой отец? А это было утром, потому что я еще не ел свое пирожное с кремом.
Я старался также угадать, ожидала ли мать этого посещения. Дядя редко приезжал к нам. Два раза? Три? Во всяком случае, один раз меня послали в деревню в мелочную лавку за бутылкой аперитива, потому что та, которую хранили в буфете на какой-нибудь торжественный случай, была пуста, а подавать Тессону белое вино стеснялись. Но я могу поклясться, что в тот день ему не предложили традиционной рюмки. Я бы слышал, как открывают буфет, откупоривают бутылку. Вместо этого после довольно короткого разговора вполголоса мать прошла через детскую в спальню. Она открыла ящик с бумагами. Когда она проходила обратно, в руках у нее был потрепанный серый бумажник, в котором держали деньги. Она едва посмотрела на нас и сказала:
— Будете вести себя хорошо, ладно?
Затем долгое молчание, дыра. Были ли еще в кухне Тессон и моя мать?
Может быть, они молча рассматривали бумаги? Может быть, ушли? А если ушли, то куда? Может быть, я перестал слушать, а они продолжали тихо разговаривать?
Не знаю. Но я еще не отказался от своей задачи. Я уверен, что не все окончательно погасло у меня в памяти, что в определенный момент проснутся языки пламени.
Я стал осознавать окружающее, только когда услышал рожок Жамине на дороге. Я посмотрел в окно: велосипеда уже не было у живой изгороди. Жамине топтался в кухне подбитыми гвоздями башмаками и кричал пропитым голосом: